Страница:
[ 1 ] 2 ПОЭТ ПРОВАНСА
Давно уже снесены живописные ветряные мельницы, покрывавшие некогда эти зеленые холмы. Жители окрестных деревень возят теперь свое зерно на мукомольный завод, построенный предприимчивыми «французами из Парижа» на дороге в Тараскон. Только последняя, полуразрушенная мельница еще стоит здесь, одна-одинешенька, немым свидетелем былого процветания этого солнечного края. Крылья ее, уже много лет неподвижные, обвиты диким виноградом. Вход в нее зарос густой травой. Здесь, в этой старой мельнице устроил себе летнюю «резиденцию» молодой писатель, задумавший отдохнуть от шума и суеты столицы в родных местах на юге Франции. Отсюда пишет он своим парижским корреспондентам полушутливые, полулирические послания — страницы из своеобразного дневника поэта, куда заносится все то, что он видит и слышит вокруг, и все, что только приходит ему на ум здесь, в этом милом Провансе, «за тысячу лье от газет, фиакров и тумана. . .»
Таково было своеобразное сюжетное обрамление очерков о Провансе, появившихся осенью 1866 года в парижских газетах «Эвенман» и «Фигаро». Первые из них печатались под псевдонимом Мари Гастон. Под остальными стояло уже настоящее имя их автора — Альфонс Доде. Три года спустя «Письма с моей мельницы» вышли отдельным изданием и принесли молодому писателю шумный успех.
...Перед читателем проходят то щедро залитые солнцем, то насквозь пронизанные суровым мистралем пейзажи Прованса — поросшие лавандой зеленые холмы; вереницы осликов на белых от пыли дорогах, голубые альпийские дали... Словно живые встают перед ним простодушные обитатели тихой провинции с их нелегкой трудовой жизнью, с их еще сохранившимися патриархальными нравами, с их будничными радостями и горестями. А рядом с этими достоверными картинами провинциальной жизни — любовно стилизованные автором лукавые народные предания, напоминающие о ярком прошлом этого края; в них — словно сама душа жизнерадостного, вольнодумного, немного беспечного народа, издавна любившего искрящуюся шутку.
Но главное очарование «Писем с моей мельницы» таилось, пожалуй, в облике их «лирического героя». Удивительно милый человек был этот парижский журналист — молодой, полный жизни, по-детски непосредственный. Порой он бывал печальным (в самом деле, в жизни немало печального), но все же охотнее всего он улыбался, и читатели словно видели эту улыбку — добрую и чуть-чуть насмешливую, словно ему и самому немного неловко за ту умиленную нежность, которую он испытывает ко всему живому. Была в его голосе неподдельная искренность, которая заставляла сразу же, безоговорочно поверить, что писатель и его герой — одно и то же лицо.
Так пришел в литературу молодой Альфонс Доде, щедро принеся в дар читателям всего себя — свою непосредственность южанина, свой верный глаз и доброе сердце. Таким его узнали и полюбили современники.
ГОЛОС, УМЕЮЩИЙ ТРОГАТЬ СЕРДЦА
О невеселом своем детстве и отрочестве Доде рассказал в ранней повести «Малыш» и рассказал так достоверно, так подробно, что, пожалуй, не стоит пересказывать эту часть биографии писателя, тем более что многие из ее эпизодов давно уже стали хрестоматийными. Остается назвать несколько дат.
Альфонс Доде родился в 1840 году, в Ниме; отец его принадлежал к известной в Лангедоке семье фабрикантов шелка. В 1855 году семья Доде разорилась, и пятнадцатилетний подросток вынужден был оставить Лионский лицей, где он учился, и искать себе заработка. В коллеже захолустного городка Алэ отыскалось для юного Доде место классного надзирателя. После двух лет унизительного существования в тупой, пошлой среде провинциального мещанства он решает попытать свои силы в литературе и отправляется в Париж, где незадолго до того и с той же целью поселился старший его брат.
Так начинается парижский период жизни «Малыша» и его автора... Но здесь, собственно, в повесть вторгается вымысел, и она перестает быть для нас надежным биографическим источником. Перелистаем же дальше страницы жизни писателя.
...Близорукими, но удивительно наблюдательными глазами Доде внимательно всматривается в Париж, каждый день все больше открывающий перед ним свое лицо. Он вглядывается в людей, с которыми сталкивает его жизнь, — на улице и в редакциях, у прилавка букиниста и в парикмахерской, в кафе и в третьестепенных литературных салонах, в галерее Одеона и на Центральном рынке. Цепкая память сохранит их всех — художников и их подруг, актеров, журналистов, поэтов, репортеров, издателей, фотографов, клерков, официантов... Он запомнит посетителей харчевни на Центральном рынке, где на три су можно досыта наесться капустной похлебки и где вилки и ложки прикреплены к столам цепочками. И не только запомнит. Именно в эти годы и появляются у Доде его знаменитые записные книжки, в которых он всю жизнь будет тщательно фиксировать свои наблюдения, подобно художнику, наспех набрасывающему в альбоме силуэт, позу, ракурс, характерный жест... Все это потом пригодится ему. Эти люди, их разговоры, их жесты впоследствии обретут новую жизнь на страницах его новелл и романов о Париже. А пока он пытается как-то осмыслить и обобщить первые свои впечатления. В Латинском квартале, где поселились они с братом, ютятся бедные студенты, художники, поэты — нищий, но веселый народ, незадолго до того увековеченный писателем Мюрже под именем «богемы». Пестрый, нелепый мир, вечно голодное существование, вечная погоня за случайным заработком, за случайным успехом — и все же есть что-то привлекательное в беззаботном отношении этих людей к жизненным благам, в их презрении к моральному кодексу буржуа.
Первые литературные опыты Доде посвящены именно этой теме. Герой его пасторальной комедии «Приключения мотылька и божьей коровки» — милый, талантливый, но беспутный мотылек (истинный представитель богемы!) живет и погибает не понятым благонравными кузнечиками и божьими коровками — и все же он во сто крат счастливее их! В его «Красной шапочке» — новом варианте сказкиПерро — героиня решительно отказывается внимать благоразумным советам шекспировского Полония и сворачивает с безопасной прямой дороги на неведомую лесную тропинку. Правда, она рискует встретить там волка, ну что ж, зато она по крайней мере насладится чувством свободы.
Через десять лет Доде вернется к этой аллегории в «Письмах с моей мельницы»: непокорная козочка г-на Сегэна, как и Красная шапочка, предпочтет быть съеденной волком — лучше смерть на свободе, чем мещанское существование на привязи! И на этот раз непосредственная связь аллегории с жизненными наблюдениями юного Доде в Париже уже не вызывает сомнений: история о вольнолюбивой козочке приводится здесь в качестве поучения современному Гренгуару, которому милее полуголодное существование свободного служителя муз, чем обеспеченное, но зависимое положение хроникера в солидной парижской газете...
О, без сомнения, он тоже предпочел бы судьбу Гренгуара! Жить впроголодь, ходить зимой без пальто — все это не так уж страшно, когда тебе двадцать лет... Но что поделаешь? Хрупкий организм южанина не выдерживает такой жизни. Доде все сильнее кашляет. Врачи шлют его на юг. На одну поездку в Алжир они с братом кое-как наскребли. Ну, а дальше? Первые литературные опыты — стихотворный сборник «Влюбленные» и очерки о провинциальных учителях — принесли, правда, некоторый успех, но доходов — никаких. А герцогу де Морни как раз требуется личный секретарь...
Впрочем, нa этот раз Доде повезло. Один из «столпов» Второй империи, человек пестрой и далеко не безупречной биографии, герцог де Морни, в пору пребывания на посту председателя Законодательного корпуса, слывет меценатом, да и сам охотно посвящает свои досуги писанию водевилей. Он не слишком обременяет работой своего секретаря. У Доде остается достаточно времени, и он не теряет его даром. За четыре года службы у де Морни ему удается установить связи с многими парижскими театрами. Несколько его пьес принято к постановке.
А между тем Париж предстает ему еще одной, новой, стороной. В герцогской канцелярии, в кулуарах Законодательного корпуса, в официальной приемной де Морни, за кулисами театров Доде видит и наблюдает тех, кто фактически вершит судьбы Франции — политических воротил, дельцов, спекулянтов, их жен, их любовниц. Он запомнит и это. Взаимоотношения этих людей, их характеры, внешность, жесты, голоса, подсмотренные, подслушанные и скрупулезно зафиксированные писателем в пору его службы у де Морни, возникнут позднее в его «исторических» романах. Они послужат прототипами многих его героев.
Начало 1866 года Доде проводит в Провансе, на небольшом уединенном хуторе между Нимом и Бокером. Все труднее становится писать в Париже, этом современном Вавилоне. Одно только и остается — время от времени забираться в деревенскую глушь, где никто не мешает тебе работать.
Вечерами он бродит по полям, кое-где еще покрытым снегом. Как знакомо ему здесь все — эти виноградники, это дыхание мистраля. Он знает названия всех окрестных деревень... Рядом Ним — город, где прошли первые годы его жизни. Непреодолимое желание писать овладевает им внезапно,— но не пьесу, ради которой он, собственно, приехал сюда, а книгу о собственном детстве. И вот он пишет — пишет с увлечением, с невероятной быстротой, исписывая один за другим длинные листы желтой оберточной бумаги (давно уже исчерпан запас писчей), которые тут же, не перечитывая смахивает со стола на пол... «Никакого плана, никаких предварительных записей,— вспоминал впоследствии Доде,— какая-то неистовая, безостановочная трехмесячная импровизация...»
Книга увидела свет через два года. То была повесть «Малыш, история одного ребенка».
...Прованс, родной Прованс, милый край его детства... Нужны были эти годы суетливой парижской жизни, чтобы по-настоящему ощутить свою кровную связь с иим, чтобы полюбить его тишину, его выжженную солнцем природу. Теперь Доде часто гостит в одной знакомой крестьянской семье, неподалеку от Арля. По вечерам, на кухне, у огромного, жарко пылающего очага, он слушает воспоминания крестьян, записывает местные легенды, притчи; днем он поднимается на вершину холма, к полуразрушенной мельнице, увитой диким виноградом... Время от времени он позволяет себе веселые «каникулы» — встречается с «фелибрами» — группой провансальских поэтов, страстно влюбленных в свой край; веселой и шумной компанией бродят они по живописным улицам Арля, Авиньона. Так рождаются первые очерки «Писем с моей мельницы». Доде нашел наконец свою тему. Он обрел свой голос. Голос, который сразу же полюбился современникам. Голос, умеющий трогать сердца.
ВРЕМЯ ВЕТРЯНЫХ МЕЛЬНИЦ МИНОВАЛО
Трогать сердца... В ту литературную эпоху это казалось каким-то анахронизмом. В страстной полемике, в жарких спорах, в практике художников и поэтов рождались тогда новые понятия о жизненной правде в искусстве. Шло беспощадное искоренение романтического видения мира. Складывался новый кодекс отношения художника к действительности, требовавший от художника полного «самоустранения». Реалисты 50-х годов, с одной стороны, Флобер и парнасцы — с другой, звали писателя к беспристрастности, к холодному фиксированию наблюдаемых фактов, к полной объективности. Литература становилась все более суровой к человеку.
Не казались ли на этом фоне произведения Доде, с их лирическим героем, на каждом шагу взывающим к сердцу читателя, упорно в каждой строчке напоминающим о себе, о своем отношении к изображаемым событиям, своего рода «рецидивом» романтизма? Не было ли и обращение к теме Прованса, к его фольклору романтическим «бегством от цивилизации»?
Нет. «Лирический герой» Доде меньше всего напоминал героя романтического. В нем не было главного, основного признака романтического героя — трагического конфликта между идеалом и действительностью. Герой Доде не испытывает ни малейшего желания бежать ог действительности в мир прекрасной мечты. Единственное, к чему он стремится,— это в рамках самой действительности устроить себе такую жизнь, которая наиболее соответствовала бы его, лирического героя, духовным вкусам и потребностям. Даже самые «романтические» из героев Доде — Красная шапочка и козочка г-на Сегэна — бросаются навстречу опасности не во имя каких-либо высоких идеалов, а просто потому, что их манит ощущение полной свободы, что им больше нравится резвиться в лесу, чем ходить проторенными дорогами или сидеть за тесной оградой буржуазного существования.
Не было ровно ничего романтического и в обращении Доде к теме Прованса. Прошлое этого края — живописное, яркое прошлое, воплощенное в творениях народного гения, в его преданиях и легендах, глубоко его волнует. Он любовно черпает из сокровищницы провансальского фольклора. Но прошлое есть прошлое. И его герой вовсе не склонен проклинать исторический прогресс, как, впрочем, не выражает и особого своего восхищения им. Он просто «констатирует» неоспоримый факт: время ветряных мельниц миновало...
В противопоставлении Прованса с его простодушными обитателями шумному, суетному Парижу нет и тени призыва вернуться к «естественной жизни». Хорошо отдохнуть в этой благоуханной тиши после шумной столицы — вот и все... А если внимательно читать одно за другим «Письма с моей мельницы», то легко обнаружить, что со второй половины книги наш герой понемногу словно бы начинает даже тяготиться этой тишью. Все чаще обращается он к темам, лежащим за пределами провансальской «земли обетованной». Он вспоминает о своих недавних поездках на Корсику, в Алжир... и все упорнее и упорнее возвращается мыслью к далекому Парижу. И вот перед нами последняя новелла сборника — «Тоска по казарме».
...Ранним утром, на заре, рассказчика внезапно будят какие-то странные звуки. Где-то совсем близко от его мельницы, средь зеленых сосен, раздается грохот барабана. Кто бы это мог быть? Не шаловливый ли это эльф здешних мест — какой-нибудь провансальский Пэк или Ариэль, решивший разбудить заспавшегося парижанина?
Нет, это бьет в барабан Гуге Франсуа, барабанщик 31-го парижского полка, приехавший к родителям на побывку. Ему уже наскучила жизнь здесь, вдали от казармы, ставшей ему милее родного дома, и, чтобы развеять свою тоску, он бродит по горам и долам, оглашая их звуками барабанного боя. И кажется ему, что он снова в казарме...
И «наш герой вдруг понимает, что он чем-то похож на этого смешного маленького барабанщика... Разве не тянет и его точно так же в «родную казарму» — Париж, давно ставший ему второй родиной? «А я, больной от тоски, лежу в траве, и мне чудится, будто под удаляющийся барабанный бой в сосновом лесу дефилирует весь мой Париж... Ах, Париж! Париж! Вечно Париж!»
Эти слова, заключающие «новеллу, а вместе с ней и весь цикл «Писем с моей мельницы», начисто снимают самый вопрос о каких бы то ни «было романтических мотивах в этой книге. Впрочем, не явится ли вскоре лучшим доказательством «антиромантичности» Доде образ Тартарена, которым писатель, вслед за Флобером, развенчает мнимую романтику буржуазного бытия?
Таким образом, несмотря на необычный в ту литературную эпоху «субъективный» тон, творчество Доде в существе своем не противоречило основным требованиям нового эстетического кодекса. Оно развивалось в том же русле, что и творчество писателей, ратующих за беспристрастное изображение «правды жизни». Не случайно в 70-х годах Доде вошел в круг натуралистов, которые с самого начала приняли его как «своего». Он обладал врожденным даром наблюдения, верным и точным глазом, умением достоверно фиксировать увиденное. Но — и в этом его отличие и от реалистов 50-х годов, и от натуралистов — он никогда не умел, да и не пытался «самоустраниться», стать «безличным». Правдиво фиксируя объективную действительность, Доде постоянно напоминает о своем субъективном к ней отношении: ни на минуту не оставляет он вас без своего авторского «я», заставляя смотреть на «правду жизни» его глазами — беспристрастными, но очень добрыми глазами человека, любящего жизнь и людей. «Доде честно относится к действительности,— пишет Золя,— он не клевещет на нее, не приукрашивает; он просто извлекает из нее лучшее и это лучшее выдвигает на первый план...»
В самом деле, во что превратилась бы, например, новелла «Старички» под пером кого-нибудь из «безличных» художников — Шанфлери или того же Золя? В рассказ о жалкой старости, о двух беспомощных, почти совсем выживших из ума старичках, бессмысленно доживающих свои дни в одиночестве. Доде делает из них провинциальных Филемона и Бавкиду; он не идеализирует их, не скрывает их ограниченности, их бестолковости; он только «выдвигает на первый план» их человеческие чувства — и сами слабости его героев внезапно оборачиваются трогательной своей стороной. И это, несомненно, результат «личного» отношения к ним рассказчика. «Он беспрерывно врывается в рассказ... у него не хватает хладнокровия оставаться за кулисами», — сетует на Доде Золя, и с точки зрения вождя натуралистической школы это «нарушает гармонию произведения». «И, однако,— вынужден он тут же признаться,— в этом и заключается, в сущности, тайна его обаяния».
Во французской литературе той эпохи не было другого писателя, который встретил бы такое немедленное и безоговорочное признание. В то время как произведения Флобера, Гонкуров, Золя вызывали нападки, обвинения, страстную полемику, литературная судьба Доде складывалась исключительно счастливо. Критика всех направлений дружно признавала высокие художественные достоинства его произведений; они расходились небывалыми для того времени тиражами. «Да это просто всеобщий обольститель»,— шутливо пишет о нем один из современников.
И это понятно. «Правда жизни», выступавшая у многих современных ему писателей столь суровой и неприглядной, у Доде оказывалась как бы повернутой лирической гранью. В эту литературную эпоху произведения его звучали оптимистично; они несли в себе веру в человека и сострадание к нему.
ВО ВСЕМ ВИНОВАТО СОЛНЦЕ
В 1869 году в газетах «Пти Монитер» и «Фигаро» появились главы «Необыкновенных приключений Тартарена из Тараскона». Снова Прованс... Но теперь он выглядит иначе. Рядом с поэтическим краем пастбищ и виноградников, трогательным миром дядюшек Корнилей и Франсуа Мамаи, есть, оказывается, другой Прованс — забавный мир тарасконцев, азартных стрелков по фуражкам и поклонников бесстрашного Тартарена. И об этом мире рассказывается как бы в другом ключе.
Кажется, будто яркое солнце Прованса и его солнечные народные предания растопили, наконец, в заезжем парижанине дремавшую в нем веселую душу провансальца, и он теперь громко и заразительно хохочет, хохочет как истинный провансалец над смешными сторонами своих земляков. А чтобы посмеяться вволю, он собрал все эти забавные черты «провансальского характера» в одном лице — в образе Тартарена из Тараскона, несомненном потомке комических героев веселых народных легенд о лгунах. Образ этот, как всегда у Доде, списан с натуры. Прототипом его послужил некий провансальский буржуа, бывший спутником писателя еще во время его первой поездки в Алжир в 1861 году. Доде с детства знаком был этот облик провинциального рантье — ограниченного мещанина, экспансивного и трусоватого, легко мнящего себя героем, лжеца, верящего в собственную ложь.
Но как ни громко смеется Доде «ад своим героем, все же смех его звучит благодушно. Что же, в конце концов, этот смешной, пузатый буржуа — «провансальский дон-кихот» в теле Санчо Пансы — жертва собственного воображения. Он вовсе не злостный враль, этот Тартарен. Он лжет так искренне, и все тарасконцы так искренне верят ему... Он истый сын Прованса, вот и все, а в Провансе лжет ведь даже солнце, здесь «само солнце все преображает и все преувеличивает». И рисуя этот достоверный портрет провансальского буржуа, Доде, пожалуй, иногда чуточку любуется своей моделью...
— «Ничего не поделаешь! Во всем виновато солнце...»— словно говорит он.
«Необыкновенные приключения Тартарена из Тараскона» вышли отдельным изданием уже после падения империи, в 1872 году. Впоследствии Доде несколько раз возвращался к образу этого полюбившегося ему героя. Вторая и третья части трилогии («Тартарен в Альпах», 1885, и «Порт Тараскон», 1890) относятся уже к более позднему периоду его творчества. Но и в них звучит все тот же заразительный, лукавый смех. «А каким простодушием насыщена эта огромная жизнерадостность! — восхищается «Тартаренами» Анатоль Франс.— Ничего злобного, ничего напоминающего резкую сатиру Севера; это прекрасная «шутка», насмешливое посвистывание птиц над черными соснами в голубом лазурном небе».
И, однако, сквозь «насмешливое посвистывание птиц» явственно пробивались сатирические нотки. Ибо история злоключений незадачливого тарасконца, его фантастические прожекты, его попытка основать колонию в Северной Африке имели под собой вполне конкретную историческую почву. В шутливой эпопее о Тартарене проступали совершенно реальные черты современной писателю действительности. Правдивые картины колониальных нравов, с которыми сталкивается герой,— произвол местных властей, бесправие и униженность туземцев,— все это причудливое сочетание местной «экзотики» с убогими буднями «цивилизаторов» стоило порой прямого обличения колониализма.
В книге своих воспоминаний «Тридцать лет в Париже» Доде рассказывает о том чувстве радости, которое охватывает его всякий раз, когда он слышит, как имя какого-либо из его героев упоминается в качестве имени нарицательного. Он чувствует себя тогда отцом, услышавшим, как толпа повторяет имя его сына, и его так и подмывает с гордостью крикнуть: «Ведь это же мой мальчуган!»
Доживи Доде до наших дней, он мог бы, пожалуй, прибавить, что со времени своего рождения его «мальчуган» Тартарен значительно «повзрослел». Образ хвастливого тарасконца перерос замысел его творца. Портрет провансальского болтливого обывателя вошел в мировую литературу как типический образ французского буржуа с его неуемным бахвальством и склонностью к политической авантюре. И не раз еще в ходе дальнейшей истории Франции имя Тартарен возникает как имя нарицательное, как горькая характеристика, как символ колониального авантюризма.
Благодушная шутка над земляками обернулась острой сатирой на буржуазную действительность Второй империи с ее лживым фразерством, с ее пустыми претензиями на героические деяния. А между тем Вторая империя доживала последние дни... Приближался 1870 год.
МОЛНИЯ ПРАВДЫ
Скажем прямо: Доде не принадлежал к тем, кто с нетерпениров Доде видит и наблюдает тех, кто фактически вершит судьбы Франции — политических воротил, дельцов, спекулянтов, их жен, их любовниц.
Страница:
[ 1 ] 2