Поэзия Гумилева начала 1910-х годов
30 Янв
2010

Пора юношеских иллюзий прошла. Да и рубеж конца 1900 — начала 1910-х годов был для многих трудным, переломным. Чувствовал это и Гумилев. Еще весной 1909 года он сказал в связи с книгой критических статей И. Анненского: «Мир стал больше человека.

Взрослый человек (много ли их?) рад борьбе. Он гибок, он силен, он верит в свое право найти землю, где можно было бы жить». Подчеркнем — найти. К тому же стремился и в творчестве. В «Чужом небе» — явственная попытка установить подлинные ценности сущего. Гумилева влечет феномен жизни. В необычном и емком образе представлена она:

«С иронической усмешкой царь-ребенок на шкуре льва,
Забывающий игрушки между белых усталых рук».

Таинственна, сложна, противоречива и маняща жизнь. Но сущность ее ускользает. Отвергнув зыбкий свет неведомых «жемчужин», поэт все-таки оказывается во власти прежних представлений — о спасительном движении к дальним пределам:

Мы идем сквозь туманные горы,
Смутно чувствуя веянье роз,
У веков, у пространств, у природы
Отвоевывать древний Родос.

А как же смысл человеческого бытия? Ответ на этот вопрос Гумилев находит у Теофиля Готье. В посвященной ему статье русский поэт выделяет близкие им обоим принципы: избегать «как случайного, конкретного, так и туманного, отвлеченного»; познать «величественный идеал жизни в искусстве и для искусства». Неразрешимое оказывается прерогативой художественной практики. В «Чужое небо» включает Гумилев подборку стихов Готье в своем переводе. Среди них — вдохновенные строки о созданной человеком нетленной красоте. Вот идеал на века:

Все прах.— Одно, ликуя,
И сами боги тленны,
Искусство не умрет.
Но стих не кончит петь,
Статуя Надменный,
Переживет народ…
Властительней, чем медь.

Так созревали идеи «акмеизма». А в поэзии отливались «бессмертные черты» увиденного, пережитого. В том числе и в Африке. В сборник вошли «Абиссинские песни»: «Военная», «Пять быков», «Невольничья», «Занзибарские песни». В них, в отличие от других стихотворений, много сочных реалий: бытовых, социальных. Исключение понятное. «Песни» творчески интерпретировали фольклорные произведения абиссинцев. В целом же путь от жизненного наблюдения к образу у Гумилева очень непростой.

Внимание художника к окружающему всегда было обостренным. Однажды он сказал: «У поэта должно быть плюшкинское хозяйство. И веревочка пригодится. Ничего не должно пропадать даром. Все для стихов». Способность сохранить даже «веревочку» ясно ощущается в «Африканском дневнике», рассказах, непосредственном отклике на события первой мировой войны — «Записках кавалериста». Но, по словам Гумилева, «стихи — одно, а жизнь — другое». В «Искусстве» (из переводов Готье) есть сходное утверждение: «Созданье тем прекрасней, // Чем взятый материал // Бесстрастней». Таким он и был в лирике Гумилева. Конкретные признаки исчезали, взгляд охватывал общее, значительное. Зато авторские чувства, рожденные живыми впечатлениями, обретали гибкость и силу, рождали смелые ассоциация, притяжение к иным зовам мира.

Сборник стихов «Колчан» (1916) долгие годы не прощали Гумилеву, обвиняя его в шовинизме. Мотивы победной борьбы с Германией, подвижничества на поле брани были у Гумилева, как, впрочем, и у других писателей этого времени. Империалистический характер войны поняли немногие. Отрицательно воспринимался ряд фактов биографии поэта: добровольное вступление в армию, проявленный на фронте героизм, стремление участвовать в действиях Антанты против австро-германо-болгарских войск в греческом порту Салоники. Главное, что вызвало резкое неприятие,— строка из «Пятистопных ямбов»: «В немолчном зове боевой трубы Ц Я вдруг услышал песнь моей судьбы…» Гумилев расценил свое участие в войне, действительно, как высшее предназначение, сражался, по словам очевидцев, с завидным спокойным мужеством, был награжден двумя Георгиевскими крестами. Но ведь такое поведение свидетельствовало не только об идейной позиции, о достойной, нравственной, патриотической — тоже. Что касается желания поменять место военной деятельности, то здесь опять сказалась власть Музы Дальних Странствий. Дело, однако, даже не в переосмыслении оценки поступков Гумилева. «Колчан» имел несомненные поэтические достижения.

В «Записках кавалериста» Гумилев раскрыл все тяготы войны, ужас смерти, муки тыла. Тем не менее не это знание легло в основу сборника. Наблюдая народные беды, Гумилев пришел к широкому выводу: «Дух, который так же реален, как наше тело, только бесконечно сильнее его». Внутренними прозрениями лирического субъекта привлекает и «Колчан». Эйхенбаум зорко увидел в нем «мистерию духа», хотя ошибочно отнес ее лишь к военной эпохе. Философско-эстетическое звучание стихов было, безусловно, богаче.

Еще в 1912 году Гумилев проникновенно сказал о Блоке: два сфинкса «заставляют его «петь и плакать» своими неразрешимыми загадками: Россия и его собственная душа». «Таинственная Русь» в «Колчане» тоже несет больные вопросы. Но поэт, считая себя «не героем трагическим» — «ироничнее и суше», постигает лишь свое отношение к ней:

О, Русь, волшебница суровая,
Повсюду ты свое возьмешь.
Бежать? Но разве любишь новое
Иль без тебя да проживешь?

В «логовище огня» проявляется полное слияние:

Золотое сердце России
Мерно бьется в груди моей».
Вот почему: «…смерть — ясна и проста:
Здесь товарищ над павшим тужит
И целует его в уста».

Испытания в суровую годину дают воистину простое и великое чувство взаимопонимания. Таков житейский, чуть, кстати, намеченный в стихах смысл пережитого. Есть и глубокий, философский. В страданиях растет мудрая требовательность к себе, человеку: «Как могли мы прежде жить в покое…» (ср. с более ранним блоковским: «не может сердце жить покоем»). Возникает подлинно гумилевская тема души и тела. Пока противоборства между ними нет: Расцветает дух, как роза мая, Как огонь, он разрывает тьму, Тело, ничего не понимая, Слепо повинуется ему. В «Колчане» множество ярких вариантов этой мысли: «все идет душа, горда своим уделом…»; «все в себе вмещает человек, который любит мир»; «солнце духа, ах, беззакатно, не земле его побороть».