О. Э. Мандельштам — не повсеместно известный лирик, но без него не только поэзия «серебряного века», а вся русская поэзия уже непредставимы. Возможность утверждать это появилась лишь недавно. Мандельштам долгие годы не печатался, был запрещен и практически находился в полном забвении. Все эти годы длилось противостояние поэта и государства, которое закончилось победой поэта. Но и сейчас многие люди больше знакомы с дневниками жены Мандельштама, чем с его лирикой.


Мандельштам принадлежал к поэтам-акмеистам (от греческого «акмэ» — «вершина»), для него эта принадлежность была «тоской по мировой гармонии». В понимании поэта основание акмеизма — осмысленное слово. Отсюда и пафос зодчества, столь характерный для первого сборника Мандельштама «Камень». Для поэта каждое слово — это камень, который он закладывает в здание своей поэзии. Занимаясь поэтическим зодчеством, Мандельштам впитывал культуру различных автор произведенияов. В одном из стихотворений он прямо назвал два своих источника:


В непринужденности творящего обмена


Суровость Тютчева — с ребячеством Верлена.


Скажите — кто бы мог искусно сочетать,


Соединению придав свою печать?


Вопрос этот оказывается риторическим, потому что никто лучше самого Мандельштама не совмещает серьезность и глубину тем с легкостью и непосредственностью их подачи. Еще одна параллель с Тютчевым: обостренное чувство заемности, выученности слов. Все слова, с помощью которых строится стихотворение, уже были сказаны раньше, другими поэтами. Но для Мандельштама это даже в некотором роде выгодно: помня об источнике каждого слова, он может пробуждать у читателя ассоциации, связанные с этим источником, как, например, в стихотворении «Отчего душа так певуча» Аквилон вызывает в памяти одноименное стихотворение Пушкина. Но все-таки ограниченный набор слов, узкий круг образов должны рано или поздно завести в тупик, ибо они начинают перетасовываться и все чаще повторяться.


Возможно, что неширокий диапазон образов помогает Мандельштаму рано найти ответ на волнующий его вопрос: конфликт между вечностью и человеком. Человек преодолевает свою смерть путем созидания вечного искусства. Этот мотив начинает звучать уже в первых стихотворениях («На бледно-голубой эмали», «Дано мне тело...»). Человек — мгновенное существо «в темнице мира», но его дыхание ложится «на стекла вечности» и вычеркнуть запечатлевшийся узор уже никакими силами невозможно. Истолкование очень простое: творчество делает нас бессмертными. Эту аксиому как нельзя лучше подтвердила судьба самого Мандельштама. Его имя пытались вытравить из русской литературы и из истории, но это оказалось абсолютно невозможным.


Итак, свое призвание Мандельштам видит в творчестве, и эти размышления периодически переплетаются с неизбывной архитектурной темой:»... из тяжести недоброй и я когда-нибудь прекрасное создам». Это из стихотворения, посвященного собору Парижской Богоматери. Вера в то, что он может создавать прекрасное и сумеет оставить свой след в литературе, не покидает поэта.


Поэзия в понимании Мандельштама призвана возрождать культуру (извечная «тоска по мировой культуре»). В одном из поздних стихотворений он сравнивал поэзию с плугом, который переворачивает время: старина оказывается современностью. Революция в искусстве неизбежно приводит к классицизму — поэзии вечного.


С возрастом у Мандельштама происходит переоценка назначения слова. Если раньше оно было для него камнем, то теперь — плотью и душой одновременно, почти живым существом, обладающим внутренней свободой. Слово не должно быть связано с предметом, который обозначает, оно выбирает «для жилья» ту или иную предметную область. Постепенно Мандельштам приходит к идее органического слова и его певца — «Верлена культуры». Как видим, опять появляется Верлен, один из ориентиров молодости поэта.


Через всю позднюю лирику Мандельштама проходит культ творческого порыва. Он, в конце концов, оформляется даже в некое «учение», связанное с именем Данте, с его поэтикой. Кстати, если говорить о творческих порывах, то надо заметить, что Мандельштам никогда не замыкался на теме поэтического вдохновения, он с равным уважением относился и к другим видам творчества. Достаточно вспомнить его многочисленные посвящения различным композиторам, музыкантам (Бах, Бетховен, Паганини), обращения к художникам (Рембрандт, Рафаэль). Будь то музыка, картины или стихи — все в равной степени является плодом творчества, неотъемлемой частью культуры.


Психология творчества по Мандельштаму: стихотворение живет еще до его воплощения на бумаге, живет своим внутренним образом, который слышит слух поэта. Остается только записать. Напрашивается вывод: не писать нельзя, ведь стихотворение уже живет. Мандельштам писал и за свои творения подвергался гонениям, пережил аресты, ссылки, лагеря: Он разделил судьбу многих своих соотечественников. В лагере закончился его земной путь; началось посмертное существование — жизнь его стихов, то есть то бессмертие, в котором поэт и видел высший смысл творчества.


Эпохи одна от другой отличаются во времени, как страны в пространстве, и когда речь идет о нашем «серебряном веке», мы представляем себе какое-то яркое, динамичное, сравнительно благополучное время со своим особенным ликом, резко отличающееся от того, что было до и что наступило после. Эпоха «серебряного века» простирается между временем Александра III и 1917 годом.


На протяжении «серебряного века» в нашей литературе проявили себя четыре поколения поэтов: бальмонтовское (родившиеся в 60-е и начале 70-х годов XIX века), блоковское (родившиеся около 1880-го), гумилевское (родившиеся около 1886 г.), и, наконец, поколение, родившееся в девяностые годы: Г. Адамович, М. Цветаева, С. Есенин, В. Маяковский, О. Мандельштам и другие.


В письме Мандельштама к Тынянову от 21 января 1937 года есть слова: «Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию, но вскоре стихи мои сольются с ней, кое-что изменив в ее строении и составе». Все исполнилось, все сбылось. Его стихи невозможно отторгнуть от полноты русской поэзии.


Конечно, всегда найдутся люди, которых Мандельштам просто раздражает. Что же, в его мысли, в его поэзии, во всем его облике и впрямь есть нечто царапающее, задевающее за живое, принуждающее к выбору между преданностью, которая простит все, и нелюбовью, которая не примет ничего. Но отнестись к нему безразлично невозможно. «Прописать бесприютную тень бесприютного поэта в ведомственном доме отечественной литературы, отвести для него нишу в пантеоне и на этом успокоиться — самая пустая затея. Уж/ какой там пантеон, когда у него нет простой могилы, и это очень важная черта его судьбы», — писал С. Аверинцев.


В мир русской литературы Мандельштама ввел его учитель Вл. Гиппиус, один из поэтов, тесно связанных с ранним русским декадентством. Поэтому ранние произведения Мандельштама написаны под влиянием поэзии символизма. Для этого этапа творчества было характерно представление поэта о Вселенной как о «мировой туманной боли», «бедной земле». Однако уже в стихотворениях той поры чувствовалось мастерство молодого поэта, умение владеть поэтическим словом, использовать широкие музыкальные возможности русского стиха, особенно ямба.


Первая русская революция и события, сопутствующие ей, для манделыптамовского поколения совпали со вступлением в жизнь. В тот период Мандельштама заинтересовала политика, но тогда, на переломе от отрочества к юности, он оставил политику ради поэзии.


В творчестве Мандельштама характерно преобладание над техникой, над образностью принципа аскетической сдержанности. У него преобладают рифмы «бедные», часто глагольные или грамматические, создающие ощущение красоты и прозрачности:


Никто тебя не проведет


По зеленеющим долинам,


И рокотаньем соловьиным


Никто тебя не позовет...


Все это сделано для того, чтобы рифма как таковая не застилала собой чего-то важного, что стремится донести до читателя поэт. В лексике ценится не столько богатство, сколько жесткий отбор.


У Мандельштама нет ни разгула изысканных архаизмов, как у Вячеслава Иванова, ни нагнетания вульгаризмов, как у Маяковского, ни обилия неологизмов, как у Цветаевой, ни наплыва бытовых оборотов и словечек, как у Пастернака.


Есть целомудренные чары —


Высокий лад, глубокий мир,


Далеко от эфирных лир


Мной установленные лары.


У тщательно обмытых ниш


В часы внимательных закатов


Я слушаю моих пенатов


Всегда восторженную тишь.


Начало первой мировой войны — рубеж времен:


Век мой, зверь мой, кто сумеет


Заглянуть в твои зрачки


И своею кровью склеит


Двух столетий позвонки?


Для Мандельштама — это время окончательного прощания с Россией Александра (Александра III и Александра Пушкина), Россией европейской, классической. Он прощается со старым миром по-своему, перебирая старые мотивы, приводя их в порядок:


В белом раю лежит богатырь:


Пахарь войны, пожилой мужик.


В серых глазах мировая ширь:


Великорусский державный лик.


Только святые умеют так


В благоуханном гробу лежать:


Выпростав руки, блаженства в знак,


Славу и покой вкушать.


Разве Россия не белый рай


И не веселые наши сны?


Радуйся, ратник, не умирай:


Внуки и правнуки спасены!


Самым значительным из откликов Мандельштама на революцию 1917 года стало стихотворение «Сумерки свободы». Его очень трудно подвести под стандартные рамки «принятия» или «непринятия», но в нем отчетливо звучит Пример сочинения отчаяния и призыв «мужаться» — ведь происходящее в России «огромно» и оно требует степени мужества, которая была бы пропорциональна этой огромности. «Идеал абсолютной мужественности подготовлен стилем и практическими требованиями нашей эпохи. Все стало тяжелее и громаднее, потому и человек должен стать тверже...», — писал Мандельштам в 1922 году в брошюре «О природе слова».


Начало 20-х годов явилось для поэта периодом подъема его мысли и творческого вдохновения, но эмоциональный фон подъема, который звучит в стихотворениях той поры, соединяется с чувством обреченности и физической болью тягот.


Нельзя дышать, и твердь кишит червями,


И ни одна звезда не говорит...


В стихах 20-х и 30-х годов Мандельштам активизирует диалог с собственным временем, в них особое значение приобретает социальное начало, открытость автор произведенияского голоса. Сверхличной темой становится то, что происходит со страной, с народом.


У Мандельштама нет каких-то особенно филантропических тем; но ведь и Пушкин не был сентиментальным моралистом, когда подвел итоги своих поэтических заслуг в строке: «И милость к падшим призывал». Дело не в морали, дело в поэзии. Согласно пушкинской вере, унаследованной Мандельштамом, поэзия не может дышать воздухом казней. Заступаясь за приговоренных к смерти, поэт не знал, что вскоре заступничество понадобится ему самому. Свои собственные злоключения, свою судьбу поэт принял с внутренним согласием на жертву:


А мог бы жизнь просвистать скворцом,


Заесть ореховым пирогом,


Да, видно, нельзя никак...