Вернувшись из “Литературной экспедиции”, он пишет Некрасову: “Милостивый государь Николай Алексеевич! Циркулярное письмо ваше я, за отъездом из Москвы, получил недавно. Честь имею уведомить, что у меня готовится целый ряд пьес под общим заглавием “Ночи на Волге”, из коих я одну доставлю Вам лично в конце октября или в начале ноября. Не знаю, сколько я успею сделать в эту зиму, но две непременно. Ваш покорнейший слуга А. Островский”. К этому времени он уже связал свою творческую судьбу с “Современником” — журналом, боровшимся за привлечение в свои ряды Островского, которого Некрасов называл “нашим, бесспорно, первым драматическим писателем. В немалой степени пёреходу в “Современник” способствовало и знакомство с Тургеневым, с Львом Толстым, Гончаровим, Дружининым, Панавым.В апреле 1856 года “Современник” печатает “Картину семейного счастья”, потом — “Старый друг лучше новых двух”, “Не сошлись характерами” и другие пьесы;.читатели уже привыкли, что некрасовские журналы (сначала “Современник”, а потом “Отечественные записки”) открывают первые свои зимние номера пьесами Островского.

Шел июнь 1859 года. Все расцвело и пахло в садах за окном в Николоворобинском переулке. Травы пахли, повилика и хмель на заборах, кусты шиповника и сирени, набухал не раскрывшимися еще цветами жасмин.

Сидя, призадумавшись, у письменного стола, давно глядел в распахнутое настежь окно Александр Николаевич. Правая рука его все еще держала остро отточенный карандаш, и пухлая ладонь левой продолжала, как час назад, покойно лежать на мелко исписанных листах рукописи не законченной им комедии.

Ему вспоминалась смиренная молодуха, что шла обок с неказистым своим мужем под холодным, осуждающим и строгим взглядом свекрови где-то на воскресном гулянье в Торжке, Калязине или Твери. Вспоминались волжские лихие ребята да девушки из купечества, что выбегали ночным часом в сады над погасшею Волгой, а потом, что случалось нередко, скрывались с суженым неведомо куда из родного немилого дома.
Знал он и сам с детства и юности, живя при папеньке в Замоскворечье, а потом посещая наездами знакомых купцов в Ярославле, Кинешме, Костроме, да и слыхал не однажды от актрис и актеров, каково было жить замужней женщине в тех богатых, за высокими заборами и крепкими замками купеческих домах. Невольницами были они, рабынями мужа, свекра и свекрови, лишенные радости, воли и счастья.

Так вот какая созревает в душе его драма на Волге, в одном из уездных городишек благополучной Российской империи...

Он отодвинул в сторону рукопись незаконченной старой комедии и, взяв чистый листок из бумажной стопки, принялся быстро набрасывать первый, еще отрывочный и неясный, план своей новой пьесы, своей трагедии из задуманного им цикла “Ночи на Волге”. Ничто его, однако, в этих коротких набросках не удовлетворяло. Он отшвыривал прочь листок за листком и снова писал то отдельные сцены и куски диалогов, то внезапно пришедшие в голову соображения о персонажах, их характерах, о развязке и начале трагедии. Не было стройности, определенности, точности в этих творческих попытках — он видел, он чувствовал. Не согревались они какой-то единой глубокой и теплою мыслью, каким-то одним всеобъемлющим художественным образом.

Время перевалило за полдень. Островский поднялся с кресла, кинул на стол карандаш, надел свой легкий летний картуз и, сказавшись Агафье, вышел на улицу.
Долго бродил он вдоль Яузы, останавливался то тут, то там, глядел на рыбаков, сидевших с удочками над темной водой, на лодки, медленно плывущие к городу, на синее пустынное небо над головой.

Темная вода... крутой берег над Волгой... свист молний... гроза... Почему так преследует его этот образ? Чем он связан с драмой в одном из волжских торговых городков, которая давно тревожит его и заботит?..
Да, замучили в его драме жестокие люди прекрасную, чистую женщину, гордую, нежную и мечтательную, и бросилась она в Волгу с тоски и печали. Все так! Но гроза, гроза над рекою, над городом...
Островский внезапно остановился и долго стоял на поросшем жесткой травой берегу Яузы, глядя в тусклую глубину ее вод и нервно пощипывая пальцами свою круглую рыжеватую бородку. Какая-то новая, удивительная мысль, разом вдруг осветившая всю трагедию поэтическим светом, родилась в его смятенном мозгу. Гроза!.. Гроза над Волгой, над диким заброшенным городом, каких немало на Руси, над мятущейся в страхе женщиной, героинею драмы, над всей нашей жизнью — гроза-убийца, гроза — провозвестница грядущих перемен!

Тут кинулся он напрямик, через поле и пустыри, поскорее к себе в мезонин, в кабинет, к столу и бумаге.

Островский торопливо вбежал в кабинет и на каком-то подвернувшемся под руку клочке бумаги записал наконец заглавие драмы о гибели жаждавшей воли, любви и счастья непокорной своей Катерины — “Гроза”. Вот она, найдена причина или трагический повод к развязке всей пьесы — смертельный испуг истомившейся духом женщины от внезапно грянувшей над Волгой грозы. Ей, Катерине, воспитанной с детства глубокою верой в бога — судью человека, должна, конечно, померещиться та сверкающая и гремящая в небе гроза наказанием господним за дерзкое ее непокорство, за желание воли, за тайные встречи с Борисом. И вот почему в душевном этом смятении кинется она всенародно на колени перед мужем и свекровью, чтобы выкрикнуть свое страстное покаяние во всем, что считала и будет считать до конца своей радостью и своим грехом. Отринутая всеми, осмеянная, одна-одинешенька, не отыскавши поддержки и выхода, бросится потом Катерина с высокого волжского берега в омут.

Так многое было решено. Но и многое оставалось нерешенным.









День за днем трудился он над планом своей трагедии. То начинал ее диалогом двух старух, прохожей и городской, чтоб рассказать таким образом зрителю о городе, о его диких нравах, о семье купчихи-вдовы Кабановой, куда отдали замуж красавицу Катерину, о Тихоне, ее муже, о богатейшем в городе самодуре Савеле Прокофьиче Диком и о прочем, что надо бы зрителю знать. Чтобы почувствовал зритель и понял, какие такие люди живут в том уездном приволжском городишке и как могла приключиться в нем тяжелая драма и гибель Катерины Кабановой, купеческой молодухи.

То приходил он к выводу, что надобно развернуть действие первого акта не где-нибудь в ином месте, а только в доме того самодура Савела Прокофьича. Но и это решение, как предыдущее — с диалогом старух,— через некоторое время он бросил. Потому что ни в том, ни в другом случае не получалось житейской естественности, непринужденности, не было истинной правды в развитии действия, а ведь пьеса не что иное, как драматизированная жизнь.
И в самом деле, ведь неторопливая беседа на улице двух старух, прохожей и городской, именно о том, что как раз надо бы непременно знать сидящему в зале зрителю, не будет казаться ему естественной, а покажется нарочитой, драматургом специально придуманной. Да и деть их потом будет некуда, этих болтливых старушек. Потому что впоследствии никакой они роли в его драме сыграть не смогут — поговорят и исчезнут.
Что же касается встречи главных действующих лиц у Савела Прокофьича Дикого, то никаким натуральным способом нельзя их туда собрать. Истинно дик, неприветлив и хмур всему городу известный ругатель Савел Прокофьич; какие у него могут быть в доме семейные встречи или веселые посиделки? Решительно никаких.

Вот потому-то после долгих раздумий и решил Александр Николаевич, что начнет он свою пьесу в общественном саду на крутом берегу Волги, куда каждый ведь может зайти — прогуляться, подышать чистым воздухом, кинуть взгляд на просторы за речкой.
Там-то, в саду, и расскажет, что надо бы зрителю знать, городской старожил самоучка-механик Кулигин приехавшему недавно племяннику Савела Дикого Борису Григорьевичу. И там услышит зритель неприкрытую правду о действующих лицах трагедии: о Кабанихе, о Катерине Кабановой, о Тихоне, о Варваре, сестре его, и о прочих.

Теперь так построена была пьеса, чтобы зритель забыл, что сидит он в театре, что перед ним декорации, сцена, не жизнь, и загримированные актеры говорят о страданиях своих или радостях словами, сочиненными автором. Теперь точно знал Александр Николаевич, что увидят зрители ту самую действительность, в которой живут они изо дня в день. Только явится им та действительность озаренной высокою авторской мыслью, его приговором, как бы иною, неожиданной в своей истинной, еще никем не замеченной сути.
Никогда не писал Александр Николаевич так размашисто и быстро, с такой трепетной радостью и глубоким волнением, как писал он сейчас “Грозу”. Разве только другая драма, “Воспитанница”, тоже о гибели русской женщины, но уж вовсе бесправной, замученной крепостью, написалась когда-то еще быстрей — в Петербурге, у брата, за две-три недели, хоть и думалось о ней чуть ли не два с лишком года.

Так прошло лето, промелькнул незаметно сентябрь. А 9 октября поутру поставил наконец Островский последнюю точку в своей новой пьесе.

Ни одна из пьес не имела такого успеха у публики и критики, как “Гроза”. Напечатана она была в первом номере “Библиотеки для чтения”, а первое представление состоялось 16 ноября 1859 года в Москве. Спектакль играли еженедельно, а то и пять раз в месяц (как, к примеру, в декабре) при переполненном зале; роли исполняли любимцы публики — Рыкалова, Садовский, Никулина-Косицкая, Васильев. И поныне эта пьеса — одна из сайых известных в творчестве Островского; Дикого, Кабаниху, Кулигина забыть трудно, Катерину — невозможно, как невозможно бывает забыть волю, красоту, трагедию, любовь. Услышав пьесу в чтении автора, Тургенев на следующий же день писал Фету: “Удивительнейшее, великолепнейшее произведение русского, могучего, вполне овладевшего собою таланта”. Гончаров оценил ее не менее высоко: “Не опасаясь обвинения в преувеличении, могу сказать по совести, что подобного произведения, как драмы, в нашей литературе не было. Она бесспорно занимает и, вероятно, долго будет занимать первое место по высоким классическим красотам”. Всем стала известна и статья Добролюбова, посвященная “Грозе”. Грандиозный успех пьесы увенчался большой Уваровской академической премией автору в 1500 рублей.

Он теперь по-настоящему стал знаменит, драматург Александр Островский, и к слову его прислушивается теперь вся Россия. Оттого, надо думать, и допустила наконец на сцену цензура любимую его комедию, не однажды обруганную, истомившую ему некогда сердце,— “Свои люди — сочтемся”.

Впрочем, явилась эта пьеса перед театральною публикой искалеченной, не такой, как печаталась некогда в “Москвитянине”, а с приделанным наскоро благонамеренным концом. Потому что пришлось автору три года назад, при издании собрания своих сочинений, хоть и нехотя, хоть и с горькою болью в душе, но вывести все-таки на сцену (как говорится, под занавес) господина квартального, именем закона берущего под судебное следствие приказчика Подхалюзина “по делу о сокрытии имущества несостоятельного купца Большова”.

В этом же году был издан двухтомник пьес Островского, в который вошли одиннадцать произведений. Однако именно триумф “Грозы” сделал драматурга поистине народным писателем. Тем более что эту тему он затем продолжал затрагивать и разрабатывать на другом материа¬ле — в пьесах “Не все коту масленица”, “Правда — хоро¬шо, а счастье лучше”, “Тяжелые дни” и других.

Достаточно часто нуждавшийся сам, Александр Николаевич в конце 1859 года выступил с предложением создать “Общество для пособия нуждающимся литераторам и ученым”, ставшее затем широко известным под названием “Литературный фонд”. И сам стал проводить публичные читки пьес в пользу этого фонда.