Примером подлинной народности может служить поэма Пушкина «Медный всадник», внутренняя одухотворенность которой идеей державного становления России придает ей художественную силу и «возвышенную простоту». Реальные черты Петербурга овеяны здесь высокой, почти сказочной поэтичностью, поэтикой «белых ночей»:

* Люблю тебя, Петра творенье,
* Люблю твой строгий стройный вид,
* Невы державное теченье,
* Береговой ее гранит,
* Твоих оград узор чугунный,
* Твоих задумчивых ночей
* Прозрачный сумрак, блеск безлунный,
* Когда я в комнате моей
* Пишу, читаю без лампады,
* И ясны спящие громады
* Пустынных улиц, и светла
* Адмиралтейская игла,
* И не пуская тьму ночную
* На золотые небеса, —
* Одна заря сменить другую
* Спешит, дав ночи полчаса. (7; т. 2, с. 173-174)

Говоря о «возвышенной простоте» стиля, Пушкин замечал: «Надо писать, как в сказке, но не сказку. А не дается!» Иногда и не давалось, а иногда и не разрешалось. Так в своей «Истории Пугачева» Пушкин стремится быть объективно-историчным, но его взгляды не совпадали с официальными оценками, и особенно – Николая I и знати.

При внимательном прочтении в характеристике Пугачева просматриваются как бы два стилистических пласта. За официальной позицией, отраженной в предложенном царем названии «История пугачевского бунта», проступает иная, собственно пушкинская позиция, с которой вырисовываются бездарность, трусость и жестокость военно-чиновничьего аппарата Екатерины II, который действовал «слабо, медленно, ошибочно», а также и сдержанная, скрытая по внешней объективности симпатия к Пугачеву, которая проступает или прорывается в ряде фраз, например: «Суворов с любопытством расспрашивал славного мятежника о его военных действиях и намерениях», «несмотря на разбитие Пугачева, многие узнали уже, сколь был опасен сей предприимчивый и деятельный мятежник».

Почетная, но как бы принудительная работа под надзором царя тяготила Пушкина, тем более, что его собственное критическое отношение к просвещенному аристократическому обществу России, особенно к придворному, значительно усилилось в 30-е годы. Но и раньше это отношение Пушкина к знати было далеко не лицеприятным, о чем свидетельствует хотя бы конец 6 главы «Евгения Онегина», не печатавшийся в основном тексте ряда изданий романа. Лирический герой просит «младое вдохновенье»:

* …Не дай остыть душе поэта
* , Ожесточиться, очерстветь
* И наконец окаменеть
* В мертвящем упоенье света,
* Среди бездушных гордецов,
* Среди блистательных глупцов,
* Среди лукавых, малодушных,
* Шальных, балованных детей,
* Злодеев и смешных и скучных,
* Тупых, навязчивых судей,
* Среди кокеток богомольных,
* Среди холопьев добровольных,
* Среди вседневных модных сцен,
* Учтивых ласковых измен,
* Среди холодных приговоров
* Жестокосердной суеты,
* Среди досадной пустоты
* Расчетов, дум и разговоров,
* В сем омуте, где с вами я
* Купаюсь, милые друзья. (7; т. 2, с. 339-340)

Народность Пушкина в романе «Евгений Онегин» – предмет особого разговора, в котором, впрочем, трудно превзойти В. Белинского с его исчерпывающим анализом социально-энциклопедических, эстетических и других достоинств и особенностей романа (статьи 8-я и 9-я). Он писал: «Онегин» есть самое задушевное произведение Пушкина, самое любимое дитя его фантазии …Здесь вся жизнь, вся жизнь, вся душа, вся любовь его, здесь его чувства, понятия, идеалы» (2; т. 2, с. 434).

В поздней лирике Пушкина особенно заметна эволюция: от обострения социально-нравственной конфликтности поэта со светским обществом – к высшей философской духовности и даже божественности.

При этом в ряде случаев слово народ, а особенно — и толпа, относятся, конечно, не к народу в полном смысле и объеме понятия, а к придворной знати, аристократии, а также и толпе литературных писак, витий, усердно критиковавших и травивших Пушкина в печати. В этом смысле употреблены эти понятия в сонете «Поэту»:

Поэт! не дорожи любовию народной.

* Восторженных похвал пройдет минутный шум;
* Услышишь суд глупца и смех толпы холодной:
* Но ты останься тверд, спокоен и угрюм.
* …Ты сам свой высший суд;
* Всех строже оценить умеешь ты свой труд…
* Доволен? Так пускай толпа его бранит
* И плюет наалтарь, где твой огонь горит… (7; т. 1, с. 474)

Исследователи не раз отмечали и анализировали конфликт Пушкина с просвещенной современностью, в результате чего можно говорить даже об одиночестве поэта в современном ему обществе, а не печатавшиеся многочисленные заметки Пушкина из его архива показывают довольно болезненное отношение поэта к ряду критических выступлений и к заметному охлаждению к нему «толпы»:

* …толпа глухая,
* Крылатой новизны любовница слепая,
* Надменных баловней меняет каждый день,
* И катятся, стуча с ступени на ступень
* Кумиры их, вчера увенчанные ею. (7; т. 1, с. 528)

Неоднократно возникают в лирике Пушкина мотивы ухода, бегства, прощания и разрыва со светской толпой, обращения к «небесному», к высшей философской духовности.

Сложная эпоха 30-х годов (не пушкинская, а скорее лермонтовская) неоднократно описана и исследована крупнейшими учеными, хотя, может быть, и односторонне — в духе ее реакционности и как бы единичности и исключительности Пушкина: «…и только вольная песнь Пушкина раздавалась в долинах рабства и безмолвия» (А Герцен). Но факт в том, что светское общество и его подпевалы-витии действительно преследовали Пушкина с нарастающей настойчивостью:

* Вновь сердцу моему наносит хладный свет
* Неотразимые обиды.
* Я слышу вкруг меня жужжанье клеветы,
* Решенья глупости лукавой,
* И шепот зависти, и легкой суеты
* Укор веселый и кровавый (9; т. 3, с. 459)

Выделенный нами оксюморон как нельзя лучше передает не только результат этого гонения, но и предчувствие трагического конца. И тут отчетливо определяется несколько неожиданный, но все же выход лирического героя Пушкина из социальных конфликтов, дрязг, проблем к некоей всеобщей универсальности мировосприятия, к некоторой даже божественности:

* Я возмужал среди печальных бурь,
* И дней моих поток так долго мутный,
* Теперь утих дремотою минутной
* И отразил небесную лазурь. (7; т. 1, с. 529)

В стихотворении «Отцы пустынники и девы непорочны» (1836) поэт готов молиться об очищении души:

* Владыко дней моих, дух праздности унылой,
* Любоначалия – змеи сокрытой сей,
* И празднословия – не дай душе моей… (7; т. 1, с. 585)

Как бы развивая мысль об очищении души от суетности мира сего, Пушкин в стихотворении «Поэт и толпа» говорит о высшем назначении поэта и поэзии:

* Не для житейского волненья,
* Не для корысти, не для битв,
* Мы рождены для вдохновенья,
* Для звуков сладких и молитв. (7; т. 1, с. 436)

Подробно анализируя духовную эволюцию Пушкина в период «Зрелости», а затем и «Мудрости» (названия глав), проф. Н. Скатов считает, что Пушкин не столько находил и открывал некую даже библейскую высшую мудрость жизни, а как бы возвращался от жизненных сует к самому себе: «Так совершалось возвращение человека к самому себе, так мудрость Пушкина получала свое высшее выражение и завершение» (8; с. 62). То есть в этой эволюции было как бы возвращение к пушкинскому «Пророку», в котором, по мнению Василия Шукшина, содержались «самые великие слова, в русской поэзии», какими он считал известное, хрестоматийное, восходящее, правда, не к Библии, а к Корану:

* И Бога глас ко мне воззвал:
* «Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
* Исполнись волею моей,
* И, обходя моря и земли,
* Глаголом жги сердца людей» {7; т. 1, с. 385)
Творческая личность Пушкина перерастала социально-нравственные и духовные возможности своей эпохи. Говоря об особой нравственной силе Пушкина, в ответ на слова А. Блока «Пушкин так легко и весело умел нести свое творческое бремя» критик С. Рассадин писал, что знаменитая легкость Пушкина и близких ему поэтов — «понятие отнюдь не только эстетическое. Эта легкость — естественность, с которой они ощущали «чувство личного достоинства». Быть легким в этом понимании — это вопреки тяжелейшим обстоятельствам, как будто даже не замечая их, вольно и гордо нести голову, не выказывая того, как трудна эта независимость, и этим особенно оскорбляя тех, кто на независимость посягает…».

Намереваясь привести здесь в заключение еще ряд классических высказываний выдающихся критиков и писателей, которые бы подтверждали нашу концепцию движения Пушкина к высшей духовности, ограничимся кратким выводом Б. Томашевского о том, что Пушкин был и наиболее русским, и. наиболее европейским писателем, понятным практически всем народам мира. «Не замыкаясь ни в классовых, ни в национальных рамках, он нашел пути к выражению культуры своего народа в том общечеловеческом, что и помогло ему и его наследникам поднять русскую литературу до уровня литературы мирового значения» (5; кн. 2, с. 153).