При второй встрече мысль о том, кому стрелять первым, не возникает, да и не может возникнуть, «По праву дуэли» (см. эпиграф к повести) стрелять дол- . жен один, и только один, Сильвио, за которым остался не сделанный им в свое время ответный выстрел. И если бы он этот выстрел произвел и убил графа, что являлось, судя по всему, совершенно неизбежным, никто, по понятиям того времени о законах чести, не мог бы его не только обвинить, но и просто упрекнуть за это. Однако, прицелившись, Сильвио «опустил руку». И вслед за этим граф передает его слова: «Жалею, сказал он, что пистолет заряжен не черешневыми косточками… пуля тяжела. Мне все кажется, что у нас не дуэль, а убийство: я не привык целить в безоружного. Начнем сызноза; кинем жребий, кому стрелять первому». «Голова моя шла кругом… — продолжает граф. —:Кажется, я не соглашался».
«Кажется… не соглашался», но в конце концов все же согласился. Хотя согласиться на этот раз—значило воспользоваться правом, ни в какой мере ему не принадлежащим, и правом не на что-нибудь, а на то, чтобы попытаться спасти свою жизнь ценою жизни другого. Ибо если бы Сильвио убил теперь графа, это, как уже сказано, соответствовало бы дуэльному кодексу, условным законам чести; наоборот, если бы граф теперь, в нарушение всяких правил дуэли, убил Сильвио, это бы являлось именно убийством и не чем иным. Тогда, при первой встрече, имея право на выстрел, граф не согласился стрелять первым, здесь согласился сделать повторный выстрел, на который не имел никакого права. И не только согласился сделать, но, когда жребий снова выпал в его пользу, сделал его. Причем явно метил в своего противника, и если не попал в него, а попал в картину, повидимому висевшую сзади над его головой, то не потому, что не хотел попасть, а или по причине трепета, охватившего его с первого же момента, когда он узнал Сильвио («Сильвио! закричал я, и признаюсь, я почувствовал, как волоса стали вдруг па мне дыбом»), или вследствие того, что недостаточно метко стрелял (вспомним, что при первой встрече он тоже прострелил Сильвио только фуражку, хотя именно ИЗ этого видно, что метил он ему в голову).
Все это бросает новый свет и на источник храбрости графа при первой встрече его с Сильвио и на характер графа вообще. Тогда он беспечно и даже не без бравады готов был встретить смерть, потому что блестящий представитель аристократической золотой молодежи («…громкое имя, деньги, которым не знал он счета и которые никогда у него не переводились…» — рассказывает о нем Сильвио), он ничем не дорожил в жизни, ни к чему и ни к кому не был по-настоящему в ней привязан. Да и вообще, по свойственной молодым людям беспечности, ему не жаль было расстаться с жизнью. Отсюда столь к нему располагающая его храбрость не так уж много ему стоила; это была именно «храбрость самая беспечная», а не настоящее мужество.
Действительно, в изменившихся обстоятельствах, когда граф стал и постарше — подходил к тридцати годам — и, только что женившись, был на верху блаженства со страстно любимой им красавицей женой, он повел себя по-иному. «Посмотрим, так ли равнодушно примет он смерть перед своей свадьбой, как некогда ждал ее за черешнями!» — этими словами закончил Сильвио свой рассказ о первой половине дуэли.
И предвидение Сильвио (приведенные слова характерно заканчиваются не вопросительным, а восклицательным знаком) полностью оправдалось. Беспечно храбрый граф не выдержал того испытания на подлинное мужество, каким явилась для него вторая встреча с Сильвио. Он по меньшей мере трижды дрогнул, трижды проявил недостойное малодушие: согласился, не имея на то никакого права, начать дуэль «сызнова», согласился снова бросить жребий, кому стрелять первым, наконец, когда жребий снова выпал в его пользу, сделал свой выстрел, явно стремясь убить Сильвио, чтобы не быть им убитым. Недаром, когда граф рассказывал обо всем этом, «лицо его горело как огонь».
И вполне прав был Сильвио, когда на вопрос вбежавшей жены графа, правда ли, что они, как сказал ей муж, шутят, с горькой иронией ответил: «Он всегда шутит, графиня… однажды дал он мне, шутя, пощечину, шутя прострелил мне вот эту фуражку, шутя дал сейчас по мне промах; теперь и мне пришла охота пошутить».
Действительно, поведение графа удвоило, утроило то право на его жизнь, которое принадлежало Сильвио «по праву дуэли».
Но тут-то, в противоположность малодушию, проявленному графом, обнаружилось подлинное внутреннее великодушие Сильвио, развернулась во всю силу, незаурядность его натуры, глубина его характера. Сильвио не захотел физически уничтожить своего столь ненавистного ему противника, удовлетворился тем, что нанес ему сокрушительное моральное поражение, хотя и не мог отказать себе в наслаждении попытаться еще более унизить его: «…теперь и мне пришла охота пошутить…» С этим словом он хотел в меня прицелиться… при ней! Маша бросилась к его ногам. — Встань, Маша, стыдно! закричал я в бешенстве; а вы, сударь, перестанете ли издеваться над бедной женщиной? Будете ли вы стрелять, или нет? — «Не буду, отвечал Сильвио, я доволен: я видел твое смятение, твою робость; я заставил тебя выстрелить по мне, с меня довольно. Будешь меня помнить. Предаю тебя твоей совести». Тут он было вышел, но остановился в дверях, оглянулся на простреленную мною картину, выстрелил в нее, почти не целясь, и скрылся».
Именно этот-то финальный выстрел и дал название всей повести. «Вот хороший выстрел», — сказал я, обращаясь к графу. — «Да, отвечал он, выстрел очень замечательный». Всю многозначительность эпитета, употребленного графом, мы оцениваем из его последовавшего затем рассказа.