Страница: 1  [ 2 ]  

есть пища для детей свободы, говорил депутат Жюльен…»

Но Шура, а вместе с ним и Трифонов, проверяет историческую справедливость ценой жизни отдельно взятого человека. Так Шура пытается отменить расстрел заложников и местного учителя Слабосердова, который предостерегает революционеров от неосторожных действий по выполнению спущенной директивы. Браславский и иже с ним немедленно решают пустить Слабосердова в расход; Шура не дает согласия.

На Слабосердовых проверяется революционная и историческая справедливость. «Шура шепчет: «Почему же вы не видите, несчастные дураки, того, что будет завтра? Уткнулись лбами в сегодня. А страдания наши – ради другого, ради завтрашнего…» Истинное историческое сознание присуще именно Шуре; Шигонцев и Браславский не видят перспективы своих действий, и потому – обречены. Они, как и Кандауров (по-своему, конечно), закреплены только в текущем моменте и идут сейчас «До упора», не задумываясь о прошлом (об истории казачества, о которой нельзя забывать, что и твердит Слабосердов.

История и человек, революционная необходимость – и цена человеческой жизни. Герои Трифонова, непосредственно участвующие в революции и гражданской войне, - герои – идеологи, выстраивающие концепцию человека и истории, теоретики, проводящие свою идею в жизнь.

Мигулин – фигура колоритнейшая, и Трифонов вполне мог бы поставить его в центр романа. Он действительно романный герой – с его трагической судьбой, «старик» в сорок семь лет, возлюбленный девятнадцатилетней Аси, полюбившей его на всю жизнь. Жизнь Мигулина, страстного, неукротимого человека, противостоит в структуре романа Кандаурову. Кандауров в романе – центр настоящего; Мигулин – центр прошлого. Беспощадный авторский суд и смертный приговор Кандаурову противостоит суду над Мигулиным, личность которого, рожденная историей, и принадлежит истории: противоречивая фигура Мигулина в ней осталась, хотя человек погиб. Трагическая ирония жизни, однако, состоит именно в том, что именно Мигулины погибают, а Кандауровы живы и прекрасно себя чувствуют. Обреченность Кандаурова – это все-таки некоторое насилие художника над правдой жизни; желание, которое Трифонов пытается выдать за действительность.

В романе настойчиво повторяется определение «старик»: стариком называют Мигулина, старик в 30 лет – каторжанин; старик – постоянно притягивающий внимание Трифонова возраст; в стариках, по его мнению, конденсируется опыт, время. В стариках историческое время переливается в настоящее: через «жизневоспоминания» стариков Трифонов осуществляет синтез истории и современности: через единичное существование на пороге смерти раскрывает сущность исторических явлений и перемен. «Столько лет…А ведь только для того, может быть, и продлены дни, для того и спасен, чтобы из черепков собрать , как вазу, и вином наполнить, сладчайшим. Называется: истина. Все истина, разумеется, все годы, что волоклись, летели…все мои потери, труды, все турбины, траншеи, деревья в саду, ямы вырытые, люди вокруг; все истина, но есть облака, что кропят твой сад, и есть бури, гремящие над страной, обнимающие полмира. Все завертело когда-то вихрем, кинуло в небеса, и никогда больше я в тех высотах не плавал…А потом что же? Все недосуг, недогляд, недобег…Молодость, жадность, непонимание, наслаждение минутой…Бог ты мой, но времени не было никогда!» С. Ереминой и В. Пискуновым отмечена связь этого мотива с другим: «нет времени» – лейтмотив Кандаурова; нет времени для взвешенного решения судьбы Мигулина; и только в старости Летунов (ирония времени!) обретает время для совестного труда – не только над Мигулиным: это лишь повод (хотя и трагический) для того, чтобы Павел Евграфович разобрался в самом себе до конца. Летунов убежден, что он занимается делом Мигулина, а он разбирает дело Летунова. В эпилоге романа – уже после смерти Летунова – появляется некий аспирант – историк , который пишет диссертацию о Мигулине. И вот о чем он думает( отвечая на вопросы об истине, которые постоянно задает, вопрошая историю, Летунов): «Истина в том, что добрейший Павел Евграфович в двадцать первом на вопрос следователя, допускает ли он возможность участия в контрреволюционном восстании, ответил искренне: «Допускаю», но, конечно, забыл об этом, ничего удивительного, тогда так думали все или почти все…»

Горящее лето 1972 года, столь реалистично, с подробностями выписанное в романе, перерастает в символ: «Чугун давил, леса горели. Москва гибла в удушье, задыхалась от сизой, пепельной, бурой, красноватой, черной – в разные часы дня разного цвета – мглы, заполнявшей улицы и дома медленно текучим, стелющимся, как туман или ядовитый газ, облаком, запах гари проникал повсюду, спастись было нельзя, обмелели озера, река обнажила камни, едва сочилась вода из кранов, птицы не пели, жизнь подошла к концу на этой планете, убиваемой солнцем». Картина одновременно и достоверная, почти документальная, и обобщающая, почти символическая. Старик – перед смертью, на пороге небытия, и «черная с красным», траурная мгла этого лета для него – и предвестие ухода, и адский огонь, опаляющий душу, трижды предавшую. Гарь, пожар, дым, не хватает воздуха – эти природно-эмблематические образы настойчивы и в пейзажах девятнадцатого года: «Отчетливый ночной ужас в степи, где гарь трав и запах полыни». «И вода стала как полынь, и люди умирают от горечи» – бормочет помешавшийся семинарист

Можно сказать, что Трифонов пишет не пейзаж в обычном понимании этого слова, а пейзаж времени. Социальный пейзаж в повести «Обмен» (берег реки) или городской социальный пейзаж в «Доме на набережной» предшествовали этому пейзажу времени, более точному и – вместе с тем – более обобщенному. Но в «Старике» присутствует и яркий социальный пейзаж. Как и в «Обмене», это пейзаж дачного кооперативного поселка на берегу реки. Суровое, огнедышащее время, проходящее через «годы, набитые раскаленными угольями и полыхавшие жаром», разрушает детскую дачную идиллию, и Трифонов показывает ход времени через пейзаж: «Обвалилась и рухнула прежняя жизнь, как обваливается песчаный берег – с тихим шумом и вдруг. …Берег рухнул. Вместе с соснами, скамейками, дорожками, усыпанными мелким седым песком, белой пылью, шишками, окурками, хвоей,обрывками автобусных билетов, презервативами, шпильками, копейками, выпавшими из карманов тех, кто обнимался здесь когда-то теплыми вечерами. Все полетело вниз под напором воды».

Берег реки – настойчивый трифоновский образ – эмблема. Дом на берегу реки, на набережной в городе, или дача в Подмосковье, как бы стоит на берегу стихии, которая внезапно может снести все: и дом, и обитателей. Стихия реки, такой обманчиво-тихой, как в Подмосковье, или «черной воды», дышащей зимним паром, в Москве, может коварно подточить, обрушить неустойчивый берег – и вместе с ним рухнет вся прежняя жизнь. «Это было гиблое место, хотя на вид ничего особенного: сосны, сирень, заборы, старые дачки, обрывистый берег со скамейками, которые каждые два года отодвигались подальше от воды, потому что песчаный берег обваливался, и дорога, укатанная грубым, в мелкой гальке, гудроном; гудрон уложили в середине тридцатых годов… С обеих сторон Большой аллеи простирались участки новых громадных дач, и сосны, огороженные заборами,теперь скрипели ветром и сочились смоляным духом в жару для кого-то персонально, вроде как музыканты, приглашенные играть на свадьбу. …Да, да, это было гиблое место. Вернее сказать, проклятое место. Несмотря на все его прелести. Потому что тут странным образом гибли люди: некоторые тонули в реке во время своих ночных купаний, других сражала внезапная болезнь, а кое-кто сводил счеты с жизнью на чердаке своих дач».

Трифонов как бы реализует, разворачивает в бытовой обстановке метафору – «увидеть время». Есть слепые, но есть и люди, которые его видят:»Почему вы не видите, несчастные дураки, что будет завтра?» - говорит Шура; «как увидеть время, если ты в нем?» – думает Летунов, вспоминая то время, когда «красная пена застилает глаза». У Шигонцева «взгляд все такой же пылающий, сатанинский» - то есть не видящий, слепой по отношению к реальному историческому процессу, затуманенный исступленной неистовостью; о смерти троцкиста Браславского, у которого (говорящая деталь) «К вечеру зрение портилось», Шигонцев говорит: «Сам виноват, слепой черт!» «Секунда помрачительная» – не только образное выражение в тексте, но и реальная слепота человека перед ходом истории, неумение распознать, разглядеть сущность исторических перемен.

Только кровная причастность к истории, говорит в целом роман «Старик», способна вывести человека за пределы единоличного, замкнутого на себе существования; только ответственность способна спасти человека от ежедневной куриной слепоты, способна сделать слепого – зрячим, иначе же он всю жизнь «проквакает, как лягушка на болоте. И в утверждении этой исторической ответственности современного человека, хранящей его от уловок удобного беспамятства, - пафос романа.

Судьбу прозы Трифонова можно назвать счастливой. Ее читает страна, где книги Трифонова собрали за тридцать лет внушительные тиражи; его переводят и издают Восток и Запад, Латинская Америка и Африка. Благодаря глубокой социальной специфике изображенного им человека и узловых моментов русской истории он стал интересен читателям всего мира. О чем бы ни писал Трифонов – о народовольцах или о гражданской войне, - он хотел понять наше время, передать его проблемы, вскрыть причины современных социальных явлений. Жизнь воспринималась им как единый художественный процесс, где все связано, все рифмуется. А «человек есть нить, протянувшаяся сквозь время, тончайший нерв истории…». Таким «нервом истории», отзывающимся на боль, ощущал себя и остался для нас Юрий Трифонов.


Страница: 1  [ 2 ]