Способ мышления зощенковского героя стал способом его саморазоблачения. Языковый комизм нес с собой не только стихию смеха — он вскрывал возникший кентавр сознания: это «издевательство над несвободной личностью» — кричат пассажиры.
Фразеология нового времени становится в их устах орудием наступления, она придает им силу, за счет ее они самоутверждаются — морально и материально («Я всегда симпатизировал центральным убеждениям,— говорит герой рассказа «Прелести культуры».— Даже вот когда в эпоху военного коммунизма нэп вводили, я не протестовал. Нэп так нэп. Вам видней»). Это самодовольное чувство причастности к событиям века и становится источником их воинственног,о отношения к другим людям. «Мало ли делов на свете у среднего человека!» — восклицает герой рассказа «Чудный отдых». Горделивое отношение к «делу» — от времени, от эпохи; но его реальное содержание соответствует масштабу мыслей и чувств «среднего человека»: «Сами понимаете: то маленько выпьешь, то гости припрутся, то ножку к дивану приклеить надо… Жена тоже вот иной раз начнет претензии выражать».
Форма зощенковского сказа была той же маской, что крошечные усики и тросточка в руках чаплинского героя. Но случайно ли, что при неоспоримом сходстве приемов комизма у двух художников нашего времени, поглощенных судьбой «маленького человека»,— Чаплина и Зощенко,— так разительно несхожи созданные ими типы? Зощенко удалось расщепить пассивную устойчивость нравственного комплекса бывшего «маленького человека» и раскрыть отрицательные стороны его сознания. Жалость и сострадание, которые сопутствовали когда-то открытию темы «маленького человека» Гоголем и которые так близки оказались таланту Чаплина, пройдя через сложное чувство симпатии и отвращения у Достоевского, поразившегося тому, как много есть в униженных и оскорбленных страшного, превратились в творчестве пережившего революцию Зощенко в обостренную чуткость к мнимой инертности героя, который теперь уже ни за что не согласился бы называться «маленьким человеком»: «средний человек» — так говорит он сам о себе и втайне вкладывает в эти слова горделивый смысл.
Так сатира Зощенко образовала особый, «отрицательный мир»,— с тем, как считал писатель, чтобы он был «осмеян и оттолкнул бы от себя». Если бы Зощенко оставался только сатириком — ожидание перемен в человеке, который «должен с помощью сатиры воспитать в себе отвращение к уродливым и пошлым сторонам жизни», могло бы стать всепоглощающим. Но глубоко скрытый за сатирической маской морализм писателя обнаружил себя в настойчивом стремлении к реформации нравов.
«Сентиментальные повести», написанные Зощенко в 20-х — начале 30-х годов, не только вобрали в себя тот материал, который подвергался сатирическому осмеянию в рассказах писателя, но как бы сконцентрировали в себе его этическую программу, скрыв в многосложной своей фактуре и боль, и отчаяние, и надежды писателя. Однако его позитивная программа выступила в непривычной для русской литературы форме. Везде, где автор открыто объявляет о своем существовании, будь то вступление к «Сентиментальным повестям» или неожиданные, но точно рассчитанные эмоциональные прорывы автора сквозь строгие границы объективного повествования,— он говорит как-то извиняясь и оправдываясь.
Оговорки, самоуничижение, приниженная витиеватость, извиняющаяся интонация,— все это сосредоточено вокруг одного заявления писателя, заявления, которое он делает вызывающе — и в то же время сдержанно, настойчиво и убежденно: «Эта книга специально написана о маленьком человеке, об обывателе во всей его неприглядной красе».
Интонация подчеркивает ту принципиально осознанную невозможность мыслить высокими, философскими категориями, которые Зощенко отвергал как отвлеченные, абстрактные, чуждые «простому человеку» понятия. Но как бы ни снижал Зощенко тему о пользе человеческой жизни, как бы ни иронизировал он над завидной легкостью размышлений о «дальнейшей культуре» и «счастье вселенной»,— нельзя было не заметить, что герои его «сентиментальных повестей» не чужды попыткам «проникнуть в сущность явлений» и понять — «для чего человек существует или существование его червяковое и бессмысленное». С редкой определенностью и в то же время с явной неохотой приоткрывает Зощенко в повести «Аполлон и Тамара» завесу над темой, которая будет мучить его на протяжении всей жизни: «Для чего существует человек? Есть ли в жизни у него назначение, и если нет, то не является ли жизнь бессмысленной?»
Как могло случиться, что писатель, так остро чувствовавший разрыв со старой жизнью и старой литературой, в эпоху революции сосредоточил свое внимание на теме гибели человеческого в человеке? Корней Чуковский, имея в виду прежде всего «сентиментальные повести», верно заметил, что «человек, потерявший человеческий облик», в конце двадцатых и в начале тридцатых годов «стал… буквально преследовать Зощенко и занял в его творчестве чуть ли не центральное место». Забежкин в раннем рассказе «Коза», который Зощенко всегда издавал вместе со своими «сентиментальными повестями», Борис Иванович Котофеев в «Страшной ночи», Аполлон в повести «Аполлон и Тамара», Иван Иванович Белокопытов в «Людях» — все они на наших глазах превращаются в опустошенных, одиноких, погубленных людей.
Но прикованность к ним автора, но странное упорство в обращении к таким людям, но повторение сходных ситуаций, в которые ставит их писатель, заставляет нас искать в их судьбах смысл поучительный и значительный.