В тридцатые годы главное место в творчестве Цветаевой стала занимать проза. Причиною перехода на прозу была совокупность многих обстоятельств, "бытовых" и "бытийных", внешних и внутренних. Сама Цветаева несколько прямолинейно заявляла: Эмиграция делает меня прозаиком", - она имела в виду, что стихотворные произведения труднее устроить в печать, над ними дольше и труднее работать ("Стихи не кормят, кормит проза") . С другой стороны, она признавалась, что у нее становилось все меньше душеного времени, "времени на чувства", а чувство как раз требует силы и времени; прозаическая же вещь создаётся быстрее. И еще говорила о том, что поэт в ней "ревнует" к прозаику и наоборот.
Как бы там ни было, Цветаева проделала на чужбине тот же путь, что и многие русские писатели, например, Бунин, Куприн, Зайцев, Шмелев, Набоков; они - каждый по-своему - чувствовали себя одиноко, отъединённо от эмигрантской действительности, от литературной и прочей суеты, и всеми помыслами обратились вспять к прошлому, к "истокам дней". Происходило это по-разному, но устремления были одинаковы. У Цветаевой они вызывались двумя причинами. Уйдя "в себя, в единоличье чувств", она хотела "воскресить весь тот мир", канувший в небытие, милый ее сердцу на расстоянии прошедших лет мир, который создал, вылепил ее - человека и поэта. Так родились "Отец и его музей", "Мать и музыка", "Жених", "Дом у Старого Пимена" и другие произведения тридцатых годов, условно причисляемые к автобиографической прозе, - условно, ибо практически вся цветаевская проза носила автобиографический характер. Печальные события - кончины современников, которых Цветаева любила и чтила, - служили другими поводами, вдохновлявшими поэта на очерки-реквиемы. Так появились "Живое о живом" (Волошин) , "Пленный дух" (Андрей Белый) , "Нездешний вечер" (Мих. Кузмин) , "Повесть о Сонечке" (С. Я. Голлидэй) , написанные в 1932- 1937 годах.
Особняком стояла "пушкиниана" Цветаевой - очерки "Мой Пушкин" (1936) , "Пушкин и Пугачев" (1937) . Они тоже автобиографичны, особенно первый, - но, конечно, главный их герой - вечно современный, живой, неотразимый, цветаевский и всемирный Пушкин...
Наконец, творческий темперамент не оставлял Цветаеву равнодушной к проблеме поэта, его дара, призвания, поэта и современности. Статьи "Поэт и время", "Искусство при свете совести", "Эпос и лирика современной России", "Поэты с историей и поэты без истории" - все они создавались в те же годы, и можно лишь поражаться огромной творческой энергии Цветаевой. Но и это было еще не все. Еще смолоду Цветаева привыкла вести дневники и писать письма, - там проявлялся ее дар эссиеста. Этот жанр она очень любила: вольно располагающуюся мысль, смену ее поворотов, неожиданные ассоциации, афористическую остроту, парадоксальность. За границей ей удалось напечатать несколько отрывков из своих старых дневников: "О любви", "О благодарности", "Отрывки из книги "Земные приметы" и другие клочки дневниковых записей, которые она почти не подвергала обработке. Свою жизнь, свои чувства и мысли она не таила; в поздние годы набело переписала некоторые записные книжки увидеть их когда-нибудь в печати. Что же до писем, то их Цветаева писала всю жизнь великое множества, и многие сперва писала начерно, в тетради, ибо придавали им литературное значение, - так, например, в первую очередь - письмам к Пастернаку. Думается, если бы литературные обстоятельства были более благоприятные, она создала бы не один эпистолярный роман, подобие "Флорентийским ночам". Но с этим произведением, написанным по-французски, ее постигла неудача, - так же, как и с другими ее французскими вещами - которые тоже созданы в тридцатые годы: "Письмо к амазонке", "Чудо с лошадьми", "Отец и его музей", - ни одно не было напечатано.
В многожанровой цветаевской прозе (мемуарной, литературно-критической, дневниковой, эпистолярной и т.д.) неизменно присутствовал поэт. Поэт диктовал равновесие мифа и реальности воспоминаниям, превращая их в высокохудожественные творения; поэт передавал литературно-критическим статьям и эссе об искусстве и поэзии высокую эмоциональную напряженность; наконец, поэт превращал эпистолярную прозу в истинные лирико-психологические, философские трактаты, черпая мысли и образы из стихов, чтобы наполнить ими письма (что видно, например, по "Флорентийским ночам") ...
Итак, в тридцатые годы во Франции Марина Цветаева окончательно состоялась, сбылась как оригинальный и крупный прозаик. Лирические стихотворения по-прежнему были редкими гостями в тетрадях поздней Цветаевой, но все же, вызванные внутренней необходимостью, появлялась там. Так, была создана своеобразная ода неразлучному верному другу поэта - письменному столу - цикл "Стол", без которого не обходится ни один цветаевский сборник. В "Стихах к сыну" поэт напутствовал будущего человека (ему пока семь лет) : "Езжай, мой сын, в свою страну", - ибо дети сами должны писать "повесть дней своих и страстей своих"; ведь "наша ссора - не ваша ссора! Дети! Сами творите брань Дней своих". Цветаева верила: СССР - страна будущего, страна детей, не отцов. Отцы - это вымирающее племя высоких, "не от мира сего", бескорыстных душ, которым нет места в современности; им она, поэт, обязана всею своей сущностью:
Поколенье! Я - ваша!
Продолжение зеркал.
Ваша - сутью и статью, И почтеньем к уму, И презрением к платью Плоти - временному!..
До последнего часа Обращенным к звезде Уходящая раса, Спасибо тебе!
В "Стихах сироте" Цветаева величайшей страстностью выразила мысль о том, что человека держит на земле его необходимость другому. "Что для ока - радуга, Злаку - чернозем, Человеку - надоба Человека - в нем". Эта "надоба", по Цветаевой, - любовь. Так возвращалась она к своей заветной теме... Надоба в человеке, надоба в поэте, в его стихах... Как и в юности, Цветаева провидела, что час ее пробьет только в будущем: "Не нужен твой стих - Как бабушкин сон. - А мы для иных Сносидим времен... А быть или нет Стихам на Руси - Потоки спроси, Потомков спроси". А сама Родина? Цветаева любила родину; одни эти строки: "Ты! Сей руки своей лишусь, - Хоть двух! Губами подпишусь На плахе: распрь моих земля - Гордыня, родина моя! " - говорят сами за себя.
Но, любя родину, стремилась ли Цветаева вернуться домой? Ответ на этот вопрос неодназначен; по стихам, письмам видно, как мучила ее эта проблема: "Можно ли вернуться В дом, который - срыт? ", "Той России - нету, Как и той меня"; "Нас родина не позовет! ". В письме к Тесковой: "Здесь я не нужна. Там я невозможна", и т.п. Двойственность ее натуры и судьбы состояла в том, что она, выражаясь ее же словами, была втянута в насильственный брак со своим временем. Ей не нравился ее век (как не нравился бы любой другой, если б она в нем родилась) . Она была поэтом, опережающим свое время, но тянулась к уходящей эпохе. Пешеходом, не признающим автомобилей, "авионов", и вообще - "век турбин и динам". Читателем, презирающем газеты с их "злобой дня" (Кто победил на площади - Отом не думай и не ведай") . Ее нет современности было, по существу, порождено современностью же. "Глядел назад, а шел впред", - писала она.
Больше того: по цветаевскому творчеству можно изучать ту историческую реальность, в которой она жила и которая - хотел того или не хотел поэт, - уже была в нем самом. Что до возвращения на родину, Цветаева знала одно: если ее муж туда поедет, она последует за ним, как в 1992 году последовала к нему за границу.
Время между тем шло, и в марте 1937 года дочь Цветаевой Ариадна, исполненная радостных надежд, уехала в Москву. Все лето Цвеаева напряженно работала: писала очерк "Пушкин и Пугачев" и "Повесть о Сонечке". А осенью судьба всей семьи круто повернулась. Сергею Эфрону, продолжавшему свою деятельность в Союзе возвращения в СССР, пришлось, в связи с участием в одном политическом детективе, спешно и тайно уехать в Москву. По поводу этого отъезда в заграничной прессе было много шуму... Марина Ивановна осталась с Муром. Их отъезд был, таким образом, предрешен. Состояние Марины Ивановны было труднейшим; больше полугода она ничего не писала: "Нет душевного (главного и единственного) покоя, есть - обратное". Осенью переселилась из Ванва в парижскую гостиницу. "Я - страшно одинока, - сетовала она. - Из всего Парижа - только два дома, где я бываю, остальное все - отпало". Она готовила к отправке свой архив: переписывала ранние стихи, попутно дорабатывая их, уничтожая наиболее слабые, делая комментирующие пометы. Некоторые произведения не рискнула везти, оставила на хранение знакомым; приводила в порядок могилу семьи Эфронтов на Монпарнасском кладбище.
Сентябрьские события 1938 года вывели Цветаеву из творческой немоты. Нападение гитлеровцев на Чехословакию вызвало в ее сердце гнев и негодование, - и хлынула лавина антифашистских "Стихов к Чехии". Теперь Цветаева ревностно следила за газетами, слушала радио, реагировала на политические события. Верила: "Россия Чехию сожрать не даст"- и с горячей любовью воспевала не отдельного человека и любовь к нему, а героический страдающий народ и прекрасную страну, в которой некогда нашла приют. Циклы "Сентябрь" и "Март" "Стихов к Чехии" образовали своего рода лирическое единое произведение. То была "лебединая песнь" Марины Цветаевой на чужбине. Летом 1939 года подготовка к отъезду приняла спешный характер: последние "переписка, разборка, укладка". И последние письма. Из них - от 8 июня - поэту А. С. Гингеру, в котором читаем: "Жаль уезжать, но это подготовка - к другому большому отъезду, кроме того я с первой минуты знала, что уеду". А в конце: "И Муру будет хорошо. А это для меня - главное. (Стихам моим - всегда будет хорошо) ".