Исповедальность свойственна произведениям многих поэтов серебряного века. Из всех стихов мы часто узнаем о конкретных чертах их облика, об обстоятельствах жизни. Ахматовская челка и шаль, есенинские белокурые волосы и голубые глаза, высокий рост В. Маяковского — все это органично вплелось в их произведения. Ведь поэт — конкретная личность со своей единственной и неповторимой судьбой. В стихах М. Цветаевой также развертывается единственная и неповторимая судьба. О ней говорит поэт с потрясающей откровенностью, с глубокой искренностью.
Уже ранние стихи М. Цветаевой отмечены непосредственностью передаваемого чувства. В. Я. Брюсов писал, что «стихи Марины Цветаевой всегда отправляются от какого-то реального факта, от чего-то действительно пережитого». Обстановка старой Москвы («домики с знаком породы»), радости детской дружбы и горести первой любви — все описано настолько зримо, что сомнений в подлинности пережитого не возникает.
О необходимости этой подлинности в предисловии к сборнику «Из двух книг» М. Цветаева написала нечто вроде декларации: «Записывайте точнее! Нет ничего неважного. Говорите о своей комнате: высока она или низка, и сколько в ней окон, и какие в них занавески, и есть ли ковер, и какие на нем цветы...». Действительно, стихи М. Цветаевой отмечены глубоким вниманием к будничным деталям, к повседневным мелочам:
Сорви себе стебель дикий
И ягоду ему вслед, —
Кладбищенской земляники
Крупнее и слаще нет.
За девками доглядывать, не скис
ли в жбане квас, оладьи не остыли ль,
Да перстни пересчитывать, анис
Ссыпая в узкогорлые бутыли.
Эти подробности важны потому, что в них жизнь души, ее глубокие переживания. Единственность, уникальность обстановки придает цветаевской исповеди подлинность.
Данная закономерность — детальность, конкретность поэтического видения — свойственна и произведениям современницы М. Цветаевой, А. Ахматовой, чье творчество также отмечено исповедальностью. Но это две разные исповеди. Интонация ахматовской исповеди тихая, сдержанная, уравновешенная. То, о чем она рассказывает, уже свершилось, отошло в глубокое прошлое, и единственное, что остается поэту, — воспоминание. У Цветаевой — резкое нарушение привычной гармонии, патетические восклицания, крик, «вопль вспоротого нутра».
Но самое главное — чувство непосредственно выплескивается наружу, переживается здесь и сейчас, одновременно с поэтическим высказыванием. Душа болит, переполняющее ее чувство не отболело, не отошло:
Вчера еще в глаза глядел,
А нынче — все косится в сторону!
Вчера еще до птиц сидел
Все жаворонки нынче — вороны!
Впрочем, для полного выражения обуревавших ее чувств Цветаевой не хватало даже ее громкой, захлебывающейся речи. Она писала: «Безмерность моих слов — только слабая тень безмерности моих чувств».
Безмерность чувств требовала непосредственного живого отклика, понимания, сочувствия. Цветаевская исповедь напряженно ищет собеседника. Едва ли у какого-либо другого поэта можно найти столь частые прямые обращения к читателю, к потомкам, такой предельно искренний, доверительный тон:
К вам всем — что мне,
Ни в чем не знавшей меры,
Чужие и свои?! —
Я обращаюсь с требованьем веры
И с просьбой о любви...
Ощущение непосредственности обращенного к миру, ко всем переживаниям создает особое отношение к поэтическому слову. Слово у М. Цветаевой всегда свежее, незахватанное, и оно всегда — прямое, конкретное. Это слово — скорее жест, передающий некое действие. Оно ощутимо, как жест физический. Это слово всегда Ударное, выделенное, интонационно подчеркнутое (отсюда — крайнее изобилие в стихах М. Цветаевой тире, скобок, знаков восклицания и знаков вопроса). Такое отношение к слову повышает эмоциональный накал и драматическую напряженность речи:
Наге! Р1ите! Глядите!
Течет, не так ли?
Заготавливайте чаны!
Я державную рану отдам до капли!
(Зритель — бел, занавес — рдян.)
Судьба М. Цветаевой была трагична. Но она всегда говорила,
что «глубина страдания не может сравниться с пустотой счастья». И, наверное, только страдая, можно наполнить свои стихи таким чувством и так непосредственно его излить.