Революцию Сергей Есенин принял, по его собственному признанию, весьма сочувственно, хотя и с мужицким уклоном — сотрудничал с эсерами, правда, не как политик, а как поэт. Ориентация на эсеров была сознательным выбором, ибо Есенин полагал, что революция сделает Россию великой Крестьянской Республикой — страной Хлеба и Молока, кормилицей и поилицей всего Мира.
Сказать, что сочувственное отношение к событиям первых революционных лет было ровным и постоянным, нельзя, и все-таки до середины 1919 года поэт действительно был на стороне Октября и даже (в «Автобиографии» 1922 г.) написал, что считает лучшей порой своей жизни год 1919-й. Это подтверждают и свидетельства современников, и стихи. За неполные два года творческого «неугомона» Сергей Есенин, почти перестав писать лирику, создал цикл революционных поэм: «Певущий зов», «Отчарь», «Октоих», «Пришествие», «Преображение», «Сельский часослов», «Иорданская голубица», «Небесный барабанщик», «Пантокра-тор», «Инония». Эта книга из отдельных поэм — создание небывалое, дерзко-новаторское: и Новый Завет новой мужицкой эры, и театрализованные игрища в честь телицы — Руси, и «орнаментическая эпопея», где тщательнейшим образом отреставрированы собранные по крохам народные представления и о назначении человека, и об исходе мира:
* Не губить пришли мы в мире,
* А любить и верить!
И вдруг грандиозная постройка: и храм, и терем, и хижина, и золотая бревенчатая изба — рухнула… Есенин богохульствует на обломках им же возведенного храма вечности:
* Слышите ль? Слышите звонкий стук?
* Это грабли зари по пущам.
* Веслами отрубленных рук
* Вы гребетесь в страну грядущего.
* («Кобыльи корабли»)
Лично с Есениным ничего особенно неприятного не произошло, если не считать разрыва с женой Зинаидой Райх. Однако «смешная» эта «потеря» («много в жизни смешных потерь») в переполненном большими ожиданиями году и не воспринимается как утрата, хотя, судя по широко известному «Письму к женщине» (1925), посвященному. Райх, Есенин ушел и из этой своей жизни совсем не так легко, как представлялось со стороны и вчуже. Не вынося никаких «скреп», и прежде всего уз семейственности, поэт тем не менее тайно нуждался в них: его буквально разрывали два несовместимых устремления: жажда воли, полной и безграничной свободы, и страх перед погибельной ее «отравой»…
Итак, 1919-й — лучшая пора жизни. А в конце следующего, 1920-го (4 декабря) Есенин признается Р. В. Иванову-Разумнику: «Переструение внутреннее было велико. Я благодарен всему, что вытянуло мое нутро, положило в формы и дало ему язык. Но я потерял зато все то, что радовало меня раньше от моего здоровья». До этого года Есенин, видимо, все еще крайне смутно представляет, что же делается во глубине Республики Советов. В Константинове — по семейным обстоятельствам — поэт не был с лета 1918-го, из Москвы также далеко не отлучался. Вынужденную «оседлость» Есенин воспринимал как насильственное стеснение, как отнюдь не песенный «плен». Так что нет ничего удивительного, что он так сильно, так крепко обрадовался появлению в его дружеском кругу человека с неограниченными транспортными возможностями. Григорий Романович Колобов, знакомец А. Мариенгофа по Пензенской гимназии, после службы в ЧК стал крупным деятелем Наркомата путей сообщения и посему разъезжал по Республике Советов в собственном вагоне.
После публикации писем Владимира Галактионовича Короленко мы уже знаем: невероятные слухи возникли отнюдь не на пустом месте… Но если и правду о том, что происходило в крестьянской Вандее в 1918—1920 годах, читать страшно нам, потомкам, то каково же было современникам внимать ужасам войны со своим же народом, тем более что ужасы искажены, преувеличены слухами? Если б Есенин, волею случая заброшенный в Харьков 1920 года, не наглотался во время этого сидения невероятно ужасных слухов, вряд ли даже он, с его воображением, сумел достичь столь ужасающей выразительности в той сцене «Пугачева»1, где мятежников сначала атакуют, а затем и окружают, деморализуя, страшные слухи:
* Около Самары с пробитой башкой ольха,
* Капая желтым мозгом,
* Прихрамывает по дороге…
* Все считают, что это страшное знамение,
* Предвещающее беду.# Что-то будет.
# Что-то должно случиться.
# Говорят, наступит глад и мор…
Даже интонационно есенинское предчувствие: «Быть беде! Быть великой потере!» — поразительно похоже на предчувствие Короленко:
* «Что из этого может выйти? Не желал бы быть пророком, но сердце у меня сжимается предчувствием, что мы только еще у порога таких бедствий, перед которыми померкнет все то, что мы испытываем теперь…»
В том же 1920-м и тоже в августе (!), только в обратном направлении, из Москвы на Украину, отправляется уже процитированное письмо Есенина. «Равнинный мужик», на смирность которого он возлагал такие надежды («Свят мирен твой дар, синь и песня в очах»), оказался вовсе не смирным, а бунтующим. То, что чудилось в «Инонии» (1918) страной утопического мужицкого «рая», где все юно, т. е. мирно» да ладно, обернулось «страной негодяев» — в драме с одноименным названием (1922).
Как всегда у Есенина, слово, вынесенное в заглавие, заключает в себе сложное определение мысли: и негодующая страна, и местность, где никуда не годятся уборные, и не годящаяся для строительства «железной республики» стихия бунтующей крестьянской воли. Есть и еще один оттенок смысла, парадоксальный: негодующие мужики считают «негодяями» представителей советской власти, а красноармейцы, в свою очередь, называют так же бунтовщиков: «нас окружили в приступ около двухсот негодяев».
Эти две вещи в творчестве Есенина соединены «узловой» завязью — теза («Инония») и антитеза — «Страна негодяев»:
* И в ответ партийной команде
* За налоги на крестьянский труд
* По стране свищет банда на банде,
* Волю власти считая за кнут.
* И кого упрекнуть нам можно?
* Кто сумеет закрыть окно,
* Чтоб не видеть, как свора острожная
* И крестьянство так любит Махно?
* Потому что мы очень строги,
* А на строгость ту зол народ,
* У нас портят железные дороги,
* Гибнут озими, падает скот.
* Люди с голоду бросились в бегство,
* Кто в Сибирь, а кто в Туркестан,
* И оскалилось людоедство
* На сплошной недород у крестьян.
Окошко, распахнутое разбойным свистом крестьянского мятежа, Есенин уже не смог закрыть даже «голубыми ставнями»… отчего дома.