Необычно положение литературоведения — и, шире, науки об искусстве вообще — в ряду других общественных знаний. Ни одна отрасль деятельности человека не знает странного ответвления, лежащего вне ее, но соотнесенного с ней. Есть, положим, математики, физики, химики и геологи, а при них вдруг появятся люди, которые, не будучи сами математиками или геологами, примутся неустанно анализировать их труды. Появление таких людей удивило бы нас, хотя обратим внимание: они тоже начали появляться, и XXІ век создает науковедение, науку о науке, изучающую историю научных открытий и заблуждений, касающуюся способов связи науки с практикой и включающую в себя элементы психологии научного творчества.
Но науковедение только ищет себя, оно не развито, и лишь литературе известны уже ставшие традиционными и совершенно необходимыми ответвления от нее: литературная критика, литературоведение. Подобное положение обусловлено самой природой искусства. Искусство — всегда зов, призыв, завершенное суждение о мире; и литературная критика — знак того, что зов слышат. Соучастие в творчестве, переходящее подчас в искреннее, глубокое сострадание к тому, кто творит; благодарность к нему, простирающаяся вплоть до готовности разделить с ним судьбу, повторить его путь,— все это может возникнуть лишь в сфере художественной литературы, искусства.
Является ли литературоведение наукой? Да, и здесь нет вопроса; однако оно — наука особенная. Особенный характер имеют в литературоведении критерии достоверности, определенности, точности, а стало быть, и научности. Известно много попыток придать литературоведению облик точных наук (почему-то молчаливо подразумевалось, что именно они должны служить нам непререкаемым образцом, эталоном). Бывали подобные попытки серьезны, и в течение долгих лет им отдавали все свои силы целые школы, значительные группы ученых. А бывали они и чрезвычайно наивны: давались «четкие определения» историко-литературных явлений, явлений поэтики; но чем более «четкими» они были, тем скорее определяемое от них ускользало. Возникал искусственный, какой-то «замороженный» стиль изложения: о литературе старались говорить совершенно так же, как принято говорить о предметах безмолвных и безответных, о камне, о типах почв, о химическом составе веществ или об элементарных математических равенствах. Это походило на попытки накрыть шляпой солнечный луч (в забавном очерке Горького «Люди наедине сами с собой» рассказывается об одном великом русском писателе, который, сидя однажды на скамейке в саду, упрямо набрасывал свою шляпу, на блики солнца и хмурился оттого, что они неизменно оказывались поверх его шляпы).
От «точных определений» и «четких формулировок» веяло неизбывным провинциализмом: как нетрудно заметить, именно провинциал старается показать окружающим, что у него «все, как у людей» и что он «не хуже других». Реакцией на такие попытки бывал читательский шок, испуг. Литературовед? В обществе, среди молодежи витал обобщенный образ сухаря и педанта, от которого благоразумнее держаться подальше. В пику ему увлекались опять-таки чем-то крайне провинциальным: чисто лирическим восприятием литературы. Все расплывалось, распадалось на вереницу радужно-пестрых суждений, навеянных прочитанной книгой. «Четких формулировок» не было, но не было и необходимого для литературоведения диалога с автором, с произведением. На первом плане назойливо маячила фигура воспринимающего, который, без умолку восхищаясь своим собеседником, ему самому и словечка сказать не дает. Лирическая вольница странно сближалась с самым отчаянным педантизмом: в обоих случаях объект изучения — произведение искусства — был обречен на молчание.
Словом, можно понять, почему литературоведение связывается иной раз со скучным «раскладыванием по полочкам», а за словами «критика или критик» топают удручающие глаголы «разгромить», «разругать», чередующиеся, впрочем, с жизнерадостным «расхвалить». Но даже и в таких, весьма примитивных представлениях о деятельности критиков или литературоведов содержится доля истины: складываются ситуации, когда явления литературы надобно и трезво классифицировать, да и разного рода отповеди еще не раз прогремят над литературными нивами. И классификация бывает, и без окончательных каких-то оценок не обойдешься. Но важно отдавать себе отчет в том, какое именно место занимает та или иная форма суждения в литературоведении.
Классификация, не допускающие возражений суждения — крайности. А основа литературоведения — диалог. Геолог, петрограф не ведет диалога с камнем. Камень в его восприятии глух, нем, слеп. Инертен камень; и лишь в самое последнее время где-то в недрах, в глубинах естествознания затеплилось иное отношение к предмету, который оно изучает. Он словно бы оживает и даже одушевляется: видно, слишком дорого пришлось заплатить за понимание природы как гигантской неодушевленной вещи, духовно пассивной и неспособной ответить нам, людям. Безудержные вторжения в жизнь природы показали, что она может и терпеть, и страдать, и как будто даже осмысленно сопротивляться. Результат неожиданен: НТР, научно-техническая революция, ведшая, казалось бы, исключительно к прагматизации знаний, к обожествлению инженер-ности, приведет в конечном счете к гуманизации их. К истолкованию мира, вселенной не как мертвой, бесчувственной вещи, а как живого, развивающегося целого. К этому надо готовиться: придет пора, и к литературоведению обратятся за помощью, ибо изучение жизни идей — его прямое дело.
Литературовед имеет дело с воплощенной идеей. С идеей, высказанной когда-то, а всего прежде — кем-то. В отличие от философии и даже в отличие от эстетики для литературоведения не существует идей вне личности, вне автора: образное воплощение идеи начинается с того, что художник слова шаг за шагом создает свой собственный образ. Образ «идееносца». С ним-то мы, литературоведы, и ведем нескончаемый наш диалог.
А конкретность появляется там, где найдена и указана закономерность. Закономерность какого-нибудь огромного, длительного процесса истории литературы, закономерность рождения идеи в борьбе различных общественных групп, классов, сословий или художественных направлений. Или закономерность индивидуальной судьбы писателя, поэта, мыслителя. Суди прошлое по его, прошлого, законам; благо же, нам эти законы яснее, чем людям давних времен. Принимай прошлое в его подлинности. Учись прошлому, и постепенно придет желанная ясность, доброе к нему отношение, уважение.
Но конкретно, в составе больших исторических закономерностей подобает нам рассматривать и себя, самих же себя. Мы не окончательны, и отнюдь не нами венчается ход истории. Пройдут годы, и явятся новые люди. Пусть они в свою очередь увидят нас такими, какими мы были; но они, естественно, отберут, воспримут в нашем наследии то, что необходимо им в первую очередь: в нас они увидят частицу себя.
Судить о прошлом исторически-конкретно — вовсе не значит, что можно как бы «заморозить» прошлое, дать ему окаменеть в нашем сознании. Нет, к прошлому надо обращаться с определенным рядом вопросов. Его надо расспрашивать так, как дети расспрашивают родителей, учителей, окружающих: не стесняясь откровенного простодушия этих вопросов, не испытывая неловкости от их простоты. Метод исследования начинается с умения ставить вопросы. И если они поставлены так, что они действительно интересны нашему времени, его социальным исканиям, его нравственности, его спорам, его образу жизни, то любое, даже самое давнее прошлое даст на них животрепещуще актуальный ответ.Говорят, будто сейчас есть признаки утраты интереса к литературной классике, даже разрыва с нею. Никакого разрыва нет. Есть, однако, заминка, в которой виноваты мы, а не классика: возможно, что как-то утратился вкус к простоте, к непосредственности, внутреннее доверие к ним.
И понятно, отчего так случилось: высоты и зигзаги научно-технической революции, отрыв от природы с ее неисчерпаемой простотой. Мы перестали замечать изначальное: то, как сложно и неоднозначно, положим, отношение сына к отцу и отца к сыну; то, как радостен и как порой драматичен многодневный диалог учителя с учеником; то, какое влияние оказывают на жизнь каждого из нас наши многочисленные соседи — от случайных попутчиков в городском транспорте до соседа по школьной парте, до товарищей по профессии, по труду. А здесь-то в самом простом на уровне быта — и дружба, и любовь, и соперничество, и соревнование, и борьба.