Магия цифр притягательна – разговоры об итогах века и тысячелетия ныне в большой моде. В интересующей нас литературной сфере разговоры эти не кажутся – выразимся мягко – слишком содержательными. Сам факт тысячелетнего существования русской литературы по крайней мере проблематичен – страсть к разрывам и переменам у нас явно доминирует над континуальностью.
Что же касается XX столетия, то при всех великих достижениях русской словесности уходящего века развитие ее никак нельзя признать естественным: слишком сильно было воздействие “внелитературных факторов”, слишком ощутимы постоянные катастрофические разрывы в историко-литературном ряду, слишком бедны (либо мифологичны) наши представления о своем столетии. Между тем толки о тысячелетии и веке отвлекаются от обсуждения куда более конкретного, обозримого и, как представляется, исторически значимого феномена – словесности последних лет, существовавшей и существующей в принципиально новом контексте – на свободе. Нельзя сказать, чтобы свободной русской литературе жилось особенно весело, но свобода и не подразумевает гарантированного благополучия. Нельзя сказать, что литература последних лет была встречена сочувственно: сокращение читательской аудитории видно невооруженным взглядом (при этом бесспорно болезненный факт все меньше подвергается анализу; у нас либо поется осанна долгожданному освобождению от клятого литературоцентризма, либо раздается вселенский стон о “конце русской культуры”); критика – в изрядной своей части – предпочитает брезгливо-скептическую интонацию в разговорах о новых писательских работах, ностальгию по былому величию (как реальному – национальной классике, так и весьма сомнительному; от сказок о литературном расцвете, якобы имевшем место в 60-70-х годах, несколько подташнивает1) и фантастические мечтания о прекрасном будущем, что, вероятно, само собой свалится с неба. Нельзя сказать, что новые времена освободили литераторов от возможности писать плохо (банально или вычурно, ориентируясь на невзыскательную аудиторию или са-моназначившихся экспертов, вторично или просто бездарно).
Наконец, но не в последнюю очередь, сегодняшний (осень 1999-го) общественно-политический климат мало располагает к оптимизму даже тех, кто, предвидя многочисленные сложности, конфликты и потери, почитал события начала 90-х прологом к формированию великой и свободной России, немыслимой, в частности, без свободной и открытой будущему культуры. “Формалистическое” отделение литературы от политики, общественной жизни и элементарных проблем частного человеческого существования тут не срабатывает. То есть не может утешить. Искусство, покуда им не начинают манипулировать извне (а этого в 90-е, в общем, не было), развивается по своим внутренним законам, но взаимодействует с “предложенными обстоятельствами”. В еще большей мере это относится к сфере восприятия современного искусства: если публика его игнорирует (и не только в силу недостатков “эстетического воспитания”, но и по причинам внешнего характера – а дело обстоит именно так), то художник обречен учитывать этот неприятный опыт и делать из него какие-то выводы. Реакция может быть весьма разнообразной. (Многое, если не все, тут, как и всегда, зависит от личности писателя, от запаса его духовной прочности, веры в себя и свое предназначение.) Следует, однако, понимать, что писательские поражения 90-х (будь то “уход из литературы”, эксплуатация наработанных приемов и подходов, сочинительство “на заказ” и т.п.) в изрядной мере обусловлены крушением привычных, действовавших десятилетиями, норм писательско-читательского союза.
Все это так – все это грустно. Не заметить череду печальных фактов нашей литературной жизни исхитрится разве что слепой. “Слепого” же в среде интеллигентной (и тем более – профессионально литераторской) сегодня не сыщешь – всяк гордится своей проницательностью и готов с энтузиазмом исполнять роль Кассандры. Проницательность – качество похвальное. Закавыка в том, что злосчастная троянская царевна, во-первых, не восхищалась своей прозорливостью, но воспринимала провидческий дар как проклятье, а во-вторых, говорила она о грядущих бедствиях под веселый шум всеобщих ликований. Не резонно ли потому в дни тотального уныния поразмышлять о благих и обнадеживающих тенденциях, куда более важных, чем самоочевидные пошлости и гадости. Мы постоянно упускаем из виду две прописные истины: а) плохой литературы всегда больше, чем хорошей; б) пристойного литературного быта не бывает никогда. Осознав непреложность этих огорчительных закономерностей, обуздав вполне понятное, ежедневное вспыхивающее раздражение от “новых” обличий всегдашней скверны, мы можем с чистой совестью признать: в 90-е годы литература не умерла и умирать не собирается. Отсюда название предлагаемой читателю статьи. Отсюда же авторская установка: избегать по мере возможности разговора о негативных тенденциях в новейшей словесности.
Конечно, вовсе уйти от неприятных материй не удастся, ибо они не просто существуют, но и сказываются в общелитературном раскладе, мешая читателям видеть реальные ценности, а писателям – делать свое дело. Но не в них суть. Свободный человек должен быть сильнее среды и исторических обстоятельств. К литераторам это тоже относится. Коли писатель полностью определен неблагоприятным для творчества контекстом, то возникает резонный вопрос: да впрямь ли перед нами писатель?
Между тем контекст начала 90-х был крайне неблагоприятным. Я не об упавших журнальных тиражах, читательских зарплатах и писательских гонорарах (и без меня известно) – я о стартовых условиях освободившейся литературы, об условиях, крепко-накрепко связанных с господствующей тенденцией предыдущего – перестроечного – периода. Литературная политика перестройки имела ярко выраженный компенсаторный характер. Надо было наверстывать упущенное – догонять, возвращать, ликвидировать лакуны, встраиваться в мировой контекст. Задним умом все крепки, но я не склонен иронизировать над тогдашним публикаторским бумом. Это сейчас вопрос: “А стоило ли печатать в журналах “Доктора Живаго”, “Собачье сердце”, “Мы”, ,Девенгур”, “Приглашение на казнь”, стихи Клюева, Мандельштама, Ахматовой, Кузмина, статьи Владимира Соловьева, Бердяева, Франка, Федотова и т. п.?” -звучит академически. Не у всех еще, слава Богу, память вовсе отшибло – кое-кто помнит нервозную взвинченность горбачевских лет, когда еще как можно было предложить команду “поворот всем вдруг”, оставляющую не только без текстов великих стихов и романов, но и без права свободного их упоминания. Нет, легализацию “подпольной” классики проводить было надо. И надо было печатать тоже давным-давно написанную (и кое-кем читаную-перечитанную) литературу куда меньшего масштаба. Кстати, не одной политики ради. Благодарность ушедшим и восстановление исторической справедливости – приметы цивилизованности. Другое дело, что републикационный процесс мог бы вестись грамотнее, с меньшей суетливостью и фанаберией, без такого упоения собственной “прогрессивностью” и восторга от эверестообразных тиражей. Но опять-таки: имели место своеобразие текущего момента (более чем непростого) и безусловно благие намерения. (Если подчас с душком конъюнктуры, то когда же и что без него обходилось?)
Самое любопытное, что “компенсаторная” стратегия обнаруживалась не только при работе с собственно “наследием”. Современная словесность тоже должна была “наверстывать”. Простейший случай – журнальная распечатка прозы 60-70-х, уже опубликованной на Западе и/или активно ходившей в самиздате. Так, к примеру, “Пушкинский Дом”, “Ожог”, “Верный Руслан”, “Москва-Петушки” или “Сандро из Чегема” становились фактами современной литературы. С подземной классикой дело обстояло иначе: Пастернак и Булгаков представительствовали, условно говоря, “за вечность”, Битов и Искандер – “за современность”. Одновременно происходила перетасовка литературной номенклатуры: “сомнительные” (в рамках прежней иерархии) и просто прежде гонимые писатели занимали места в новом президиуме (если не в прямом, то в переносном смысле). Следствием было “бронзовение” достаточно многих вчерашних властителей дум. По-человечески понятно: если мои достойные (а чаще всего так и было) сочинения пятнадцати-, двадцати-, тридцатилетней выдержки наконец-то заняли подобающее место в культурном раскладе, то зачем куда-то еще двигаться? Тем более погода на дворе слякотная. От добра добра не ищут – будем развивать успех. Переиздавая старые тексты. Строя по их чертежам новые. Выжимая последние соки из “проверенных” героев, анекдотов, приемов и интонаций. Рефлектируя над давними шедеврами. Рассказывая о том, как они создавались (а заодно и о том, как жилось их автору и его родным, близким и сочувственникам). Публикуя неопубликованное, недописанное, ненаписанное и незадуманное. Расплавляя остатки (или зерна?) неких художественных текстов в густом мемуарно-эссеистическом сиропе. Забегая вперед, замечу, что, к счастью, сие поветрие затронуло далеко не всех мастеров, а мемуарно-рефлексирующая проза проходила к читателю 90-х не только в шутовских кафтанах.