Постмодерн был и пока что еще остается единственной альтернативой искусству самовыражения, поскольку скрывает автора под одеялом наемных стилей, заставляя их интерактивно участвовать в созидании более-менее адекватной модели мира. Но постмодернизм все равно оказался скорее защитной реакцией на процесс деградации культуры, то есть достаточно консервативной, а в иных случаях консервативно-романтической идеей сохранения истины без ее эксплицитного обнаружения. Поэтому меня не удивляет переход целого ряда постмодернистских писателей на позиции морального консерватизма. Но этот переход меня также не устраивает по простой причине: он закрывает сферу будущего.

Конструкция реалистического романа запрограммирована заранее, и божественная позиция автора – лишь форма литературной условности, включая моральные игры. Приходится все-таки идти от постмодерна вперед, а не назад, как это, кажется, собралось делать целое поколение новых русских писателей – эта легкая, вялая кавалерия, почувствовавшая исчерпанность постмодерна с его реальными и фантастическими ужасами и прорывами вглубь и предложившая (высидели, выдумали) все то же письмо к маме.

Наша национальная боязнь нового и неверие до последнего момента в катастрофы (подумаешь, какая-то вшивая интерактивность! шапками закидаем! и т. д.) не помогают разобраться в проблеме.

Джерон Лениер мыслит общими категориями. Он нашел литературе место вспомогательной формы энциклопедии: автор читает своим голосом неважно что для видеодемонстрации литературных приемов и моральных обязательств. Эта роль мне ой как не понравилась. Я пытался направить наш разговор в сторону новых возможностей литературы и наткнулся на вежливый скептицизм. Когда же я попробовал заговорить о том, что литература в принципе готова к интерактивной соревновательности, Лениер отмахнулся: он не любит романов о виртуальной реальности. Ну да, это все равно что писать романы на тему теории относительности. Дань научной моде.

Но есть, my dear friend, и другой ход. Есть литература, которая вбирает в себя теорию относительности, не иллюстрируя ее, даже поплевывая на нее, как условие своего существования. В сущности, речь идет об исчезновении автора, который всем слишком намозолил глаза. Насколько возможно сделать так, что автор станет одним из читателей своей книги, расставшись с написанным текстом, то есть перевернет представление о субъекте современного письма? Теперь я думал о том, что автор, который способен создать текст с бесконечным количеством интерпретаций, по сути дела, адекватно представляющий собой жизнь, оказывается совсем не в униженном, а, напротив, в соревновательном состоянии с интерактивными видеоискусствами. Дело не только в том, что мне как писателю жалко расставаться с писательством. Интерактивной компьютерной графике я предлагаю конгениальную интерактивную литературу, они не сожрут друг друга. Писатель может быть продолжением слова, что он иногда и пытался делать (чем, в сущности, ему и надлежит быть), но в основном безуспешно. Автор же должен уйти. Роли пророка и учителя жизни исчерпаны.

Литература – как старинная мебель: ее можно во время войны сжечь в печке и бить ею своих врагов, но нельзя думать, что это – ее назначение. Антикварная мебель не моральна и не аморальна, она стоит как мебель и стоит. Она создается по своим собственным законам, описать все это очень трудно, хотя, казалось бы, – безделушка… У нас идеи сдвинулись, съехали, как шапка на затылок, – русский литератор приобрел залихватский вид. Я думаю, это цинизм – использовать литературу во внелитературных целях, хотя с этим тоже вроде бы надо мириться… Как со всем тем, что характеризует всеобщую слабость жизни, нерасторможенность ума. Я вовсе не хотел бы (мне это не под силу) убить литературу в ее проповедническом значении. Мне просто кажется, что проповедничество заняло такое место, что оно убивает литературу.

Единственным выходом для продолжения литературы становится создание такого текста, когда он включается в интерактивную связь с читательским сознанием. Читатель сам моделирует смысл текста, исходя из себя и в этом моделировании обнаруживаясь и обнажаясь. Обнажение читателя, когда его восприятие смысла, без авторской поддержки, оказывается главенствующим, есть форма обнаружения онтологических стереотипов. Растворяясь в собственном тексте, автор предоставляет читателю возможности самому отделить явь от сна и фантазм от реально случившегося. По сути дела, происходит расщепление энергии текста, который лишается своей одномерности и выживает за счет оплодотворения в читательском сознании. Конечно, тексты прошлого тоже, бывало, прочитывались неоднозначно: блоковская поэма “Двенадцать” оказалась за гранью деления на красных и белых, как, впрочем, и первый том “Тихого Дона”. Есть старые формы преодоления одномерности.

Литература выживет, если основные этические и эстетические категории будут вобраны в текст в качестве виртуальности, то есть никогда не реализующейся, но реальной возможности. Литература выживет, если читатель… Да, но опора на читателя – это утопия. Слабость литературы становится следствием пассивного читательского сознания, поверхностного чтения, чтения для удовольствия, развлекательности. Белый жаловался на то, что современные ему читатели предпочитают читать Гегеля не в подлиннике, а в переводе. Поколением позже Пастернак жаловался Белому, что его французский похож на волапюк. Сейчас поглупение читателя становится похожим на потепление климата на Земле – явлением необратимым и неуправляемым. Оно не связано ни с советской властью, ни с рыночной экономикой – оно напрямую связано с тем, что объединяет Россию и Америку – торжеством массового сознания, предсказанного Орте-гой. Меньшее из всех социальных зол, демократия, как показывает американский опыт, оказалась враждебной культуре, и в первую очередь литературе. Это оглупение будет продолжаться и впредь, именно оно определит облик человека будущего, потребителя и наслажденца, кастрированного демократическим устройством.

“Хотя проза, несомненно, проживет в какой-либо форме больше, чем кто-либо из ныне населяющих эту планету, тем не менее как центральный элемент нашей культуры среднего класса проза есть дело прошлого, особенно серьезная проза”, – вот дословный лозунг американской прессы. Угроза роману исходит от развития высокой технологии в условиях тотальной глупости.

Вряд ли литераторы должны уходить в читателей, как народники шли в народ. Читатели должны плясать и пьянеть от чтения, а не дохнуть от скуки. Но для того, чтобы пьянеть от чтения, надо сосредоточиться, а они, суки, не сосредотачиваются. Они распустились. Литературе фатально не хватает энергетийности. Пушкин – наши все четыре “Битлз”. Один Пушкин равнялся целой рок-группе. А теперь четыре поэта равны в лучшем случае одному “битлу”. Выходит, шестнадцать поэтов равны исполнителям “Yesterday”. Но кому, спрашивается, нужны шестнадцать дохлых поэтов?

Остывание литературы происходит у меня на глазах. Само слово “литература” начинает звучать одиозно. Еще только что, буквально вчера, писатели подписывали свои книжки по всей Европе – кому теперь нужны их подписи, Джерон? Ты прав, они никому не нужны. Кому нужны их рассуждения о политике, как правило, мало удачные, и подписи под политическими письмами? Какая девушка спросит их, выходить ли ей замуж или нет? Мне нужен в литературе автомат “Узи”, а не допотопная винтовка-трехлинейка. Конечно, писатели ни о чем не договорятся. Их прикончат по одному, и в основном, за редким исключением, писатели – довольно противное зрелище, мне выпало счастье видеть их в большом количестве, я получал от них удовольствие, и мне их не особенно жалко. Но остывание литературы, ее энтропия меня огорчает, Джерон. Уж даже не знаю, как сказать. Я всегда был уверен в том, что литература – дело факультативное. Но когда она стала менее чем факультативна, я забеспокоился. Мне стало не по себе. А как же Шекспир? Это тебе не бандит с кулаками, не мастурбация в потемках. Я даже приехал в Лос-Анджелес посмотреть на могильщика литературы. Ты, Джерон, большая сволочь. Мне даже захотелось сказать в защиту литературы несколько хороших, теплых слов. Ну, например: “Слово – это же все-таки связь с Богом, а что такое твоя интер-медиа! Литература не совсем получилась как проект, я не спорю, я именно об этом и говорю, а все равно не хочу, чтобы она кончилась”.

В бабушке-России процесс деградации литературы может затянуться, наша бабушка не только медленно ходит, но и болеет на редкость медленно, она у нас беспомощная и с сюрпризом, с ней намучаешься, но не соскучишься; все равно это – процесс агонии. Какая бабушка? Какой Пушкин? Я понимаю, наша бабушка никому не нужна, в самом деле, кому нужна старуха? Ничего ты не понимаешь!