И. А. Бунин 10 сентября 1947 г. писал из Парижа известному литератору Н.Д. Телешову: “Дорогой Николай Дмитриевич, я только что прочитал книгу А. Твардовского (”Василий Теркин”) и не могу удержаться – прошу тебя, если ты знаком и встречаешься с ним, передать ему при случае, что я (читатель, как ты знаешь, придирчивый, требовательный) совершенно восхищен его талантом, – это поистине редкая книга: какая свобода, какая чудесная удаль, какая меткость, точность во всем и какой необыкновенный народный, солдатский язык – ни сучка, ни задоринки, ни единого фальшивого, готового, то есть литературно-пошлого слова. Возможно, что он останется автором только одной такой книги, начнет повторяться, писать хуже, но даже и это можно будет простить ему за “Теркина”". Эти слова стали для Александра Трифоновича дорогой радостью и поддержкой.

Даже спустя несколько десятилетий после войны удивляешься, что в “Книге про бойца” нет прославлений Сталина, партии, и более того, можно найти иронию по отношению к сильным мира сего, например: “Города сдают солдаты, | Генералы их берут”. Хотя, разумеется, не все, что накипело на душе, могло войти в текст, и автор уклончиво дает это понять читателю, сливая свой голос с теркинским: “Я не то еще сказал бы, – | Про себя поберегу…”

Уже в начальные месяцы “годины горькой” появились у Твардовского части поэмы “Дом у дороги”, которую он завершил и опубликовал только после войны – в 1946 г.

Стихотворный эпос приобрел в этой поэме иные признаки, чем в “Василии Теркине”. С одной стороны, автор более обстоятелен в освещении общечеловеческих и национальных черт и исторических реалий 1940-х годов, с другой – в его подходе к теме обнаруживаются элементы символистской поэтики, творческая манера Твардовского в “Доме у дороги” обогащается освоением традиций античного эпоса, некрасовской и блоковской поэзии. Образ дома у дороги Твардовский пронес через войну как символ России, ее постоянной приближенности к процессам мировой истории. Летописец народной трагедии вслед за предшественниками не может петь о строительстве нового дома, пока русская муза требует воплощения того, что выношено душой в огне войны. “Та боль не отмщена и не прошла с победой”.

В каждой строфе, посвященной довоенному дому, содержатся приметы изначально “райского” пребывания на земле. Сад, палисадник, грядки, чистота, уют, радость общения с близкими составляют это утерянное счастье. Повышенная, хотя и сдерживаемая эмоциональность пронизывает все произведение, наполняя его лирической взволнованностью, импрессионистской проникновенностью.

Помытый пол блестит в дому
Опрятностью такою,
Что просто радость по нему
Ступить босой ногою.

И хорошо за стол свой сесть
В кругу родном и тесном,
И отдыхая, хлеб свой есть,
И день хвалить чудесный.

Звук косьбы (”Коси, коса, | Пока роса…”) выступает как некий сквозной мотив, символ мирного благоденствия. Когда рубеж войны перечеркнул мир, даже коса в руках Анны зазвучала иначе: “Не та коса, не та роса, | Не та трава, казалось”.

Автор назвал свое произведение “плачем о родине”, “песнью ее судьбы суровой”. Формулировка напоминает нам название драматической поэмы А. Блока – “Песня Судьбы”. Образ блоковской России соединяет глобальную метаисторическую сущность и интимный мир личностного переживания, надреальное и непосредственно чувствуемое. Значимость поэмы и ее “интимность” Твардовский подчеркнул в предисловии. Обратившись к читателю, он косвенно опять напомнил о параллели Русь – жена:

И как вернуться ты не мог
С войны к жене-солдатке,
Так я не мог
Весь этот срок
Вернуться к той тетрадке.

На Россию надвигается в поэме некто он – фантастически страшная сила, еще более ужасающая, нежели “недвижный кто-то, черный кто-то” или дракон, который, “разинув пасть, томится жаждой”. Он вмешивается в самые основы жизни, превращая мир в абсурдную свалку разъятых частей:

Ломал и путал фронт и тыл
От моря и до моря,
Кровавым заревом светил,
В ночи смыкая зори.

Как на картинах сюрреалистов, на передний план вдруг выступает группа случайно объединенных и уравненных друг с другом элементов разорванного бытия:

И столько вывалило вдруг
Гуртов, возов, трехтонок,
Коней, подвод, детей, старух,
Узлов, тряпья, котомок…

Поток видений и голосов уже не поддается логической регламентации, во всем только предвестье всеобщей катастрофы: “Смешалось все, одной беды – | Войны знаменьем было…”

Очень многие сцены, картины, эпизоды, ситуации, детали, проходные и сквозные образы имеют второй (а иногда и третий) план. Как хочет русская женщина всех пожалеть и всех спасти и как страшится, что не убережет даже и собственных детей. Ряд эпитетов в перечислении головок ребят, страдающих от жажды под палящим зноем, говорит о том, как долго Анна смотрит на них, тоскуя. Выводит из рефлексии напоминание о мере сочувствия и мере ответственности:

Нет, ты смотреть не выходи
Ребят на водопое.
Скорей своих прижми к груди,
Пока они с тобою.

Как бы споря с новейшими педагогическими установками и теориями, Твардовский возвращает читателя к мудрости, выверенной вековым опытом. Есть ли для детей место лучше, чем родительский дом? Авторское мнение о благе и благополучии на этот счет однозначно:

Пока с тобой,
В семье родной,
Они, пускай не в холе,
В любой нужде,
В своем гнезде -
Еще на зависть доля.

Твардовский-художник показывает, как много сваливается на женские плечи, как часто ждут женщину трудности, перед которыми она слаба и беззащитна, но обязана выстоять:

Велел детей и дом беречь, -
Жена за все в ответе.

Монолог русской жены явно выпадает из правил сталинского отношения к пленникам: “Ты не стыдись меня, | Что вниз сползли обмотки, | Что, может, без ремня, | И, может, без пилотки. | И я не попрекну | Тебя, что под конвоем | Идешь. И за войну, | Живой, не стал героем”. Во время трогательной встречи с мужем в купе Анна искренне переживает: “Не на нее ли он сердит | За этот стыд и муку?”

Женские милые промахи порой служат поводом для глубочайшего обобщения, скрывают полемический подтекст. 1946 год. Сталинский режим чрезвычайно строг к тем, кто попал под оккупацию. Горечь и оттенок трагической иронии звучит в авторском голосе: а не хозяин ли виноват в этой беде, да своей вины не видит? За словом “хозяин” почти неприметная аллюзия:

Ну что ж, солдат, взыщи с нее,
С жены своей, солдатки,
За то, что, может быть, жилье
Родное не в порядке.

За все с того, кто виноват,
По всем статьям устава
Взыщи со строгостью, солдат,
Твое, хозяин, право.

В поэме описывается рождение ребенка в плену. Эта глава приводит читателя к размышлениям о горьких курьезах русской истории, силе жизни и ее хрупкости, уязвимости, об устойчивой власти естества и противоестественных сдвигах в психике человека XX в. Голос ребенка, на которого будут смотреть только как на лишний рот, смущает своим недетским упреком (за ним звучит голос самого автора):

Быть может, счастьем был бы я
Твоим, твой горький, лишний,
Ведь все большие сыновья
Из маленьких повышли.

Тема дома-Отечества и России-матери звучит как трагическая. Но человеческая доброта и материнская щедрость помогают выжить детям и в неволе. Война диктует свои первостепенные нравственные ценности, открывает особое духовное измерение, и это тонко почувствовал Твардовский. Мать справедлива, потому что она любит своих детей:

А мать родную не учить,
Как на куски кусок делить,
Какой кусок ни скудный,
Какой дележ ни трудный.
Даже мельком затронутые проблемы схвачены поэтом с проникновенной мудростью и цепкой меткостью. Анна на чужбине смотрит на пробуждающуюся весеннюю природу: “Журчал по-своему ручей | В чужих полях нелюбых, | И солона казалась ей | Вода в бетонных трубах”. Совершившего ратный подвиг солдата на родине встречает “награда” горькая. Цель его длинной дороги была одна – “дойти до дома”, но вместо дома он находит заросшее крапивой пепелище:

Глухой, нерадостный покой
Хозяина встречает.
Калеки-яблони с тоской
Гольем ветвей качают.

Труд бездомному герою уже не в радость, а только средство “на людях забыться”, и отвернул он от читателя свое скорбное лицо: “Вслед за косой качал солдат | Спиной, от пота серой”. Современники восхищались простотой поэмы, тем, какая у Твардовского ненавязчивая и вместе с тем виртуозная оркестровка стиха”.