«Зощенковский герой» - это не банальный «образ обывателя», а сложно организованный диалог автора и персонажа. Исторически он восходит к таким многозначным явлениям, как рассказчики) «Повестей Белкина», соотношение автор и Чичиков в «Мертвых душах», «диалогическое» слово Достоевского, «лирический герой» поэзии и прозы Козьмы Пруткова, лесковский сказ, «Ich-Erzahlung» чеховской новеллистики. Подобно своим предшественникам, Зощенко достигает за счет комико-иронического раздвоения образа рассказчика особенного, чисто эстетического удвоения художественного эффекта. В этом принципиальная творческая победа писателя, сумевшего из житейского и языкового хаоса извлечь гармонию, построить свой уникальный космос.

И полноценность этой художественной реальности никак не могут снизить такие внелитературные обстоятельства, как поездка Зощенко в писательской бригаде на Беломорканал или его психологическая слабость во время жестокой политической травли. Мы не имеем ни малейшего права повторять сегодня от своего имени бытовую и сугубо личную фразу Ахматовой о том, что Зощенко «не прошел второго тура».

И, конечно же, абсолютно некорректно использовать ее как оценку творческого итога жизни писателя. С точки зрения искусства Зощенко одержал победу, что называется, «в третьем туре», где оцениваются чисто эстетические результаты и куда, увы, оказываются «непрошедшими» многие литераторы, чье гражданское поведение было вполне безупречным. Структуру «зощенковского героя» можно рассматривать еще и как художественное сравнение автора и персонажа. А сравнение оценивается и интерпретируется не по степени «сходства» или «несходства», а исключительно по степени художественной энергичности и действенности. С учетом этой предпосылки стоит вести разговор о последователях Зощенко в литературе 60-90-х годов. «Зощенковский герой» нашел несомненное продолжение в образе рассказчика - «люмпен-интеллигента» в «Москве-Петушках» Венедикта Ерофеева, в прозе Ю. Алешковского, Е. Попова, В. Пьецуха.

У всех названных писателей в структуре рассказчика сталкиваются черты «интеллигента» и «работяги», язык культурного слоя и простонародья. Однако, если у Зощенко это сравнение носило энергично-оксюморонный характер, то у прозаиков названной формации это сравнение тяготеет к вялой тавтологичности, что неминуемо сказывается в скором старении их текстов, утрате ими былой «антисоветской» актуальности. Наиболее же значительными и художественно перспективными моделями представляются в данном аспекте образ героя-рассказчика песен В. Высоцкого и автор-герой мозаичного «эпоса» М. Жванецкого: глубина самовыражения здесь сочетается с глубоким интересом к другому человеку - ценность и необходимость данного качества вслед за М.М. Бахтиным нашей культурой постоянно декларируется теоретически, но редко реализуется практически. Стихия подлинного диалога выгодно отличает творчество Высоцкого и Жванецкого от вяло-монологической «постерофеевской» прозы.

О созвучности художественных миров Зощенко и Высоцкого первым, пожалуй, высказался Е. Евтушенко в стихах, посвященных смерти поэта: «Для нас Окуджава был Чехов с гитарой. Ты - Зощенко песни с есенинкой ярой». Несмотря на стилистическое дурновкусие этих строк и их, говоря зощенковским словом, «мало высоко художественность», самонаблюдение, здесь сформулированное, следует признать верным. Между текстами Зощенко и Высоцкого можно найти множество не всегда осознанных, но тем не менее реальных словесных перекличек.

* Например, у Зощенко: «Сегодня день-то у нас какой? Среда, кажись? Ну да, среда» (рассказ «Ошибочка»). У Высоцкого: «А день… какой был день тогда? Ах да - среда!..» (песня «Ну вот, исчезла дрожь в руках…)».

Можно указать и переклички словесно-смысловых моделей. Так, в песне Высоцкого «Случай на таможне» персонаж-рассказчик так характеризует культурные сокровища, отнятые у контрабандистов: «Распятья нам самим теперь нужны, - Они - богатство нашего народа. Хотя и - пережиток старины». Конструкция «пережиток старины», переплетающая «пережиток прошлого» и «памятник старины», - вполне в зощенковском духе.



Творчество Михаила Жванецкого перекликается с зощенковским по многим параметрам. Отметим прежде всего родственность двусмысленно-афористических конструкций, приведя в доказательство несколько фраз: «Вообще искусство падает». «Поэтому, если кто хочет, чтобы его хорошо понимали здесь, должен проститься с мировой славой». «Очень даже удивительно, как это некоторым людям жить не нравится». «Надо достойно ответить на обоснованные, хотя и беспочвенные жалобы иностранцев - почему у вас люди хмурые». «Вот говорят, что деньги сильнее всего на свете. Вздор. Ерунда». «Критиковать нашу жизнь может человек слабого ума». Нечетные фразы принадлежат Зощенко, четные - Жванецкому, что, как можно заметить, обнаруживается не без усилия. В плане же духовном Жванецкий продолжил работу Зощенко по реабилитации «простого человека» с его нормально-обыкновенными житейскими интересами, его естественными слабостями, его здравым смыслом, его способностью смеяться не только над другими, но и над собой.

Сопоставляя творчество Зощенко и Жванецкого, невольно приходишь к выводу, что никаких «мещан» и «обывателей» не существует, что это ярлыки, бездумно пущенные в ход радикальной интеллигенцией, а затем демагогически использованные тоталитарным режимом для «идейного» оправдания своей бесчеловечности, для прикрытия властью своих истинных намерений. Наконец, Жванецкого сближает с зощенковской традицией интенсивность смехового эффекта, vis comica, а также органичное сопряжение интеллектуальной изощренности с демократической доступностью.

Рассмотрение творчества Зощенко в широкой исторической перспективе позволяет подвергнуть пересмотру распространенное представление о несовместимости смеха с серьезностью, с «учительскими» задачами (что нередко отмечали, например, как общую «слабость» Гоголя и Зощенко).

Глубинная, органичная связь комизма и философской серьезности, последовательно претворенная в двуголосом, «двусмысленном» слове, определяет направление пути больших мастеров, пути, который, инверсируя общее место, можно определить формулой: от смешного до великого. Как известно, в России литература взяла на себя «чужие» функции. В соответствии с этим проблема писательско-литературной репутации приобретает болезненный характер. Когда мы начинаем обсуждение тех же проблем, перейдя из XIX века в 20-30-е годы - мы неизбежно сталкиваемся с метафорой «руины». Самое сложное чувство вызывала, видимо, «руина» под кодовым названием «классической традиции великой русской литературы».

Сложность в том, то власть в сознательный период своей деятельности никогда не призывала к ревизии или, не дай Бог, к уничтожению этих традиций. Наоборот: к бережному сохранению и продолжению (даже не развитию). Можно вспомнить хотя бы, что столетие смерти Пушкина в замечательном 1937 году было обставлено как всенародный праздник, а юбиляр получил статус государственного классика. Вслед за ним сходные чины получили другие писатели, тоже ставшие ритуальными фигурами советского пантеона вместе с вождями революции и их предшественниками. Ранг писателей был намного ниже, но положение сходно. Они попали в «начальство». И не нужно, я думаю, объяснять, что этот музей восковых фигур не имел никакого отношения ни к традициям, ни к литературе. Разве что к уровню грамотности (что, впрочем, тоже немало).

Русская классика была страшно скомпрометирована любовью властей, ей нужно было восстанавливать свое доброе имя. Но главное, что в самих отношениях между читателем и произведением русской классики было что-то вытравлено, убито, испохаблено. «История - это структура сознания, опыт культурного мышления, а не объект, обладающий своими абсолютными свойствами», - говорит философ Александр Пятигорский. По словам Евгения Шварца, 3ощенко в своих текстах отражал (закреплял) свой способ жизненного поведения, общения с безумием, которое начинало твориться вокруг. Одно из возможных объяснений - исчезновение биографии как личного сюжета. Ныне европейцы выброшены из своих биографий, как шары из бильярдных луз, и законами их деятельности, как столкновением шаров на бильярдном поле, управляет один принцип: угол падения равен углу отражения…