Константин Леонтьев писал о России как о больном, находил симптомы болезни, ставил диагноз, прописывал леченье. «Подгнила Россия, надо бы подморозить!» – звучит, почти как заключение паталогоанатома по поводу трупа… Будучи врачом по специальности, он как бы невзначай перепутал Россию со своим пациентом. Кажется, метафора в переводе с греческого буквально означает «перенос». Вот и самое главное в творчестве Константина Леонтьева было, в сущности, таким переносом его личного профессионального опыта в сферу литературы, на белый лист бумаги. Думаю, с формальной точки зрения такой подход не выдерживает никакой критики. Трупы, разложение… А при чем здесь государство и его история? Я бы даже сказала, что все это чем-то напоминает шулерский прием, потому что подобная метафора незаметно подбрасывается писателем в культурный обиход, совсем как нужная карта из рукава, а увлеченные игрой партнеры по столу поначалу ничего не замечают. Когда же до них что-то доходит, то уже слишком поздно, даже шум поднимать бесполезно. Партия разыграна, ловкий игрок сорвал куш и удалился… в небытие!

Но, с другой стороны, чем еще является литература, как не собранием подобных метафор, то есть переносов людьми своего жизненного опыта на белый лист бумаги?! Сидящим за столом игрокам только кажется, что партия играется по правилам. На самом деле эти правила существуют исключительно в головах литературоведов или еще критиков, которые, как я могла заметить, в литературе обычно мало что смыслят, ну разве что, в свою очередь, тоже переносят свой профессиональный литературоведческий опыт на жизнь, и тогда получается… Честно говоря, мне даже трудно определить, что тогда получается. Может быть, получается литературоведение? То есть литературоведение и есть собрание переносов многочисленных литературоведческих наблюдений на жизнь? Пожалуй, это было бы логично… Но для чего?.. Признаюсь, моя голова не выдерживает подобного логического усилия. Помню, одна моя парижская знакомая, селинистка, то есть литературовед по специальности, однажды в разговоре со мной с неподдельным пафосом воскликнула по поводу вдовы Селина Люсетт Детуш: «Что может понимать в Селине какая-то танцовщица!» Более того, думаю, что если бы она выпила еще, — а мы как раз сидели с ней в ресторане на рю Муфтар и выпивали, — то она вполне могла бы воскликнуть еще и так: «Что может понимать в Селине какой-то Селин, ведь он же был врачом!»





Во всяком случае, я бы не удивилась. И самое главное, по-своему она была бы права!

Селин, на мой взгляд, действительно, не слишком хорошо разбирался в литературе, в том числе и в собственных произведениях. А уж о Константине Леонтьеве и говорить нечего! Иногда простота последнего даже пугает, например, когда в качестве примера «цветущей сложности» он ссылается на философию Гегеля. В такие моменты, признаюсь, он, по-моему, мало чем отличается от крестьянского паренька Есенина, испытывавшего настоятельную необходимость непременно «сесть за Маркса», или даже от того же Вилли Токарева, в ожидании журналистов заботливо раскладывающего на своем столике в гостиничном номере томики Пушкина и Толстого. И Вилли Токарев тоже, вслед за Леонтьевым, вполне мог бы добавить к ним еще и томик Гегеля, чтобы продемонстрировать журналистам сложность своего духовного мира… Короче говоря, и Селин и Леонтьев были совершенно посторонними людьми в литературе – лично у меня в этом нет никаких сомнений. И тем не менее оба сорвали неплохой куш! И все благодаря своей хорошо припрятанной в рукаве козырной карте! Своему богатому жизненному и профессиональному опыту, который они ловко перенесли в совершенно иную сферу!

Однако для того чтобы уже сидящие за игорным столом не заметили этот самый опасный момент подмены и позволили вновь пришедшему постороннему человеку включиться в игру, этот посторонний должен постараться как-то отвлечь их внимание. Например, вырядиться в экстравагантный костюм, завести речь на отвлеченную, не относящуюся к данной конкретной ситуации тему или же просто поднять шум, короче, сделать что-нибудь необычное, приковывающее к себе внимание окружающих. Вообще, когда прокручиваешь пленку, отснятую подвешенной к потолку казино скрытой камерой, то все представляется более-менее очевидным и понятным, но в момент игры в пылу азарта непосредственным участникам событий бывает во всем этом разобраться не так и просто. Поэтому всегда полезно мысленно прокрутить для себя такую «пленку» несколько раз, чтобы лучше все осмыслить и сделать для себя соответствующие выводы на будущее.

Константин Леонтьев, мне кажется, поразил внимание окружающих тем, что, садясь в экипаж, непременно бил палкой извозчика – в то время это было совершенно не принято! Все отвлеклись, перепутали Россию с человеческим телом, ну а потом уже игра пошла своим чередом: болезнь, смерть, разложение, гниение… В общем, дальше все логично, все по правилам! Более того, Константину Леонтьеву таким образом удалось проникнуть даже в философию, где эти правила вроде бы еще более строгие и жесткие: все должно опираться на логику или же на худой конец на диалектику – не знаю точно значения этого слова, но когда-то его слышала. Может быть, потому, что в философии, в отличие от литературы, философы так и не сумели отделиться от философоведов и смешались с ними в одну кучу. Видимо, именно поэтому, из-за этой неразберихи, в философии внешне теперь все выглядит очень строго и логично, хотя на самом деле, по сути, философия наверняка мало чем отличается от литературы. И пример Константина Леонтьева лишний раз это подтверждает. Врач Селин тоже, кстати, очень любил использовать в своих романах образ смерти, тщательно, со множеством анатомических подробностей описывая картины разложения как человеческого тела, так и всей человеческой цивилизации. Но дальше литературы Селин все-таки так и не пошел, видно, не рискнул…



Еще одним врачом в русской литературе и, пожалуй, самым известным, был Чехов. Однако профессия врача – видимо, единственное, что объединяет Чехова с Леонтьевым. Больше никаких точек пересечения этих двух писателей я не знаю. А почему, собственно, они должны были пересекаться? Конечно, забавно было бы сделать их обоих героями какого-нибудь произведения, типа «Коллеги», где Леонтьев был бы, естественно, гнусным карьеристом и эгоистом… А так… Да, врачи! Ну и что?! Чехов, в частности, наоборот всячески старался избегать в своем творчестве физиологии и, кажется, совсем не использовал никаких анатомических образов, даже в качестве метафоры. Герои его произведений почти столь же бесплотны, как и он сам. Думаю, именно поэтому его образ в советские времена был почти что канонизирован. Маленькая бородка клинышком, пенсне и слегка виноватый взгляд прищуренных глаз – так и только так должен был выглядеть настоящий русский интеллигент! Образец и пример для подражания для каждого советского интеллигента! Такой не подведет, будет себе работать врачом за мизерную зарплату, да даже и не за зарплату вовсе, а просто из любви и сострадания к людям. Если ему что и не понравится, то он все равно ни за что и никогда не выскажет своего негодования вслух, а просто тихо сядет где-нибудь в уголке и будет молча смотреть оттуда на своих обидчиков с легкой укоризной. В своем роде наиболее экономичный и удобный тип человека, выведенный в течение многовековой селекции, причем именно в России. Новый человек, в котором все должно быть прекрасно: и лицо, и глаза, и руки…

Трудно сказать, что непосредственно в самом творчестве Чехова провоцировало на такую трактовку его образа – лично меня всегда настораживали достаточно явно присутствующие у него женоненавистнические мотивы, особенно в таких рассказах, как «Душечка» или же «Попрыгунья»… Видимо, все-таки это произошло из-за полной бесплотности его персонажей, побуждающих думать, что и их создатель тоже крайне непритязателен в своих физических потребностях. Как бы то ни было, но Чехов оказался одним из первых русских писателей, который прошел полный фэйс-контроль при посадке на поезд, отправляющийся в будущее, а вот таких как Селин или же Леонтьев отсеивали еще на пути к платформе…
Внешний облик Чехова настолько очаровал людей своей очевидной духовностью, вызвал у них такое глубокое уважение и преклонение, что, очевидно, по аналогии с Чеховым, заодно был канонизирован и его практически полный визуальный двойник – Чайковский. Такая же бородка клинышком, такой же застенчивый взгляд слегка прищуренных глаз, ну разве что без пенсне! Допускаю, что пенсне в жизни у Чайковского тоже было, но его просто специально убрали с некоторых портретов – во избежание путаницы… Короче говоря, Чайковский был назначен на роль «настоящего русского интеллигента № 2», даже крупнейший международный музыкальный конкурс был назван его именем, тот самый, на котором выступал кумир советских домохозяек – американский пианист Ван Клиберн. Однако по иронии судьбы образ Чайковского впоследствии претерпел радикальную метаморфозу: этот «настоящий русский интеллигент» на поверку оказался отъявленным извращенцем, подпадающим под статью советского Уголовного кодекса. Одно из первых в России гомосексуальных сообществ стало даже называться его именем и поныне составляет незримую конкуренцию несколько поблекшему музыкальному конкурсу, что, впрочем, не мешает его участникам продолжать соревноваться в духовности. В общем, с Чайковским произошел небольшой облом! И кто бы мог подумать, что такое случится?!

Смутно помню фильм режиссера Таланкина о Чайковском, повествующий о сложных отношениях композитора со стареющей дамой по фамилии фон Мекк.



Казалось бы, затронутая в фильме тема дает широкий простор режиссеру для игры с властью, а именно такие игры в то время так любила вести советская интеллигенция — самый что ни на есть удачный контекст,– но, насколько я помню, даже там, в этом фильме, нет и малейшего намека на то, что великий русский композитор жил с кучером. Судя по всему, режиссер этого просто не знает и даже не в состоянии себе такого представить. Впрочем, насчет режиссера я не уверена – должен же был человек обратиться хотя бы к архивам, приступая к съемкам подобного фильма! — а вот непосредственность советских руководителей в данном случае не вызывает у меня ни малейшего сомнения, да и большинства зрителей тоже.

Думая об этом историческом казусе, произошедшем с Чеховым и Чайковским, я невольно ловлю себя на мысли, что, может быть, гипотеза Леонтьева об общем состоянии здоровья и возрасте русской нации и вправду верна, то есть Леонтьев все-таки не совсем ошибся в своем переносе, кое-что угадал. В самом деле, медицинские аналогии напрашиваются сами собой: такое впечатление, будто какой-то незримый окулист усадил во врачебное кресло отечественных обывателей и устроил им небольшую проверку зрения. И это уже даже и не метафора почти, а сама реальность. Диагноз неутешительный! Впрочем, окончательный вывод делать пока преждевременно, заключений терапевта, окулиста и даже паталогоанатома недостаточно, есть ведь еще и другие специалисты: стоматологи, невропатологи, ухогорлоносы и, конечно же, психиатры…

Порой я ловлю себя на мысли, как же плохо я знаю родную литературу! Почти ничего не помню про такого поэта, как Аполлон Григорьев, например. Ну разве только то, что он много пил и довольно рано умер… Просто какая-то амнезия, настигшая меня в результате автомобильной катастрофы или чего-то в этом роде. Автомобиль перевернулся, голова закружилась, и в мозгу все перемешалось! Какая-то каша! Или вот еще: никогда не читала книг Философова, но зато мне доподлинно известно, какой замечательный у него был зонтик, с какой изящной ручкой. Стоит только мне услышать имя Философова, как перед глазами сразу же встает этот зонтик, можно сказать, как живой. Хотелось бы понять, откуда я это знаю? Вот этот прочно засевший в моем мозгу «зонтик Философова», пожалуй, настораживает меня больше всего, больше всего заставляет опасаться за свой разум. В самом деле, ничего не знать про человека и точно знать, какой у него зонтик, — это странно! Опасный симптом, настораживающий…

И самое главное, что я вроде бы почти не пью… А почему, интересно, пил Аполлон Григорьев? Точнее, зачем? «Почему» — в отношении поэтов так вопрос вообще нельзя ставить: поэт, как и любой художник, все должен делать с умыслом, иначе и говорить не о чем. То есть я хочу сказать, что любой писатель, помимо текстов, всегда является еще и творцом контекста собственного творчества, и если кто-то по какой-либо причине этого недопонимает, то это исключительно его личная проблема. Говорят, русские купцы специально приглашали в ресторан своих деловых партнеров и смотрели: если человек не пьет, значит, ему доверять нельзя. Может быть, и Григорьев принадлежал к купеческому сословию? Вполне вероятно… То есть таким образом он хотел расположить к себе читателей на свой, на купеческий манер. Некрасов, во всяком



случае, этим приемом очень успешно пользовался. Все знают, что он пил и еще играл в карты, и эти его «вредные привычки» и по сей день сильно облагораживают личность Некрасова в глазах потомков. Более того, только эти «привычки» и придают, пожалуй, некоторый шарм его поэмам, часто напоминающим плохо срифмованную прозу. Еще бы, человек не вмещается в узкие рамки этого убогого мира, тоскует и заливает тоску водкой!..

Есенин, кстати, одно время очень увлекал мое воображение – и тоже в основном своими стихами, написанными в пьяном бреду. Помню, накурившись до глюков, моя школьная подруга Лана заплетающимся языком, в упор глядя на меня, все повторяла: «Что ты смотришь так синими брызгами или в морду хошь?!» Она и на самом деле была способна дать в морду, но до мордобоя, к счастью, дело тогда не дошло, хотя могло бы — Лана была очень сильная и агрессивная. Она, кстати, познакомила меня со странными московскими тусовщиками: одного звали Ганс, а другого – юноша Боков. Ганс был похож на потомка североамериканских индейцев, с длинными, черными, как смоль, волосами. Лана сообщила мне, что у него на лбу прыщи: когда они ехали вместе в метро, там дул сильный ветер от проходящих поездов, и он рукой постоянно придерживал свою челку, чтобы этих прыщей не было видно, но она все равно разглядела. А юноша Боков оказался страстным поклонником Есенина, мы собрались тогда на квартире у Ланы, и он с безумным подвыванием стал декламировать поэму «Черный человек», прыгал, скакал и со словами: «И летит моя трость прямо к морде его, в переносицу!» – какой-то палкой изо всех сил долбанул по красивому старинному зеркалу в золотой раме, оно разлетелось вдребезги, в общем, устроил такой небольшой перформанс. Моей подруге потом здорово влетело от родителей. У юноши Бокова были почти белые бледно-голубые глаза, бесцветные жидкие волосы, они с Гансом, кажется, оказались классическими наркоманами, точнее, «наркомами», как тогда говорили. Лана любила повторять: «На зло, на подлость, на обман – на все способен наркоман!». Где-то, кажется, через месяц, она сообщила мне, что юноша Боков повесился. Я сперва подумала, что это прикол – но нет, оказалось, что на самом деле.

Тогда как раз по рукам ходила поэма про джинсню, шузню и наркоту, которую, как потом выяснилось, сочинил Гребенщиков. Эта поэма даже тогда показалась мне совершенно дебильной, до сих пор помню строки: «Взял у фирмы он джинс крутой и сдал его за восемь ноль. А мне сказал, что сдал за пять. Не верю! Врешь! Едрена мать! Да ты не верь, но ты ответь: Хотела б ЛСД иметь?» — и дальше все в том же духе. Помню, Лана тогда с пеной у рта доказывала, что «едрена мать» – это выражение совершенно не центровое, а вот юноша Боков с ней почему-то спорил, хотя на самом деле она была абсолютно права. Короче говоря, тогда я была совершенно уверена, что лучшие свои стихи Есенин написал в алкогольном бреду и белой горячке, и поэтому его так и по сей день любят в России — до сих пор у него очень много горячих и искренних поклонников и подражателей.

А сегодня профессиональному литератору Некрасову, да и крестьянскому поэту Есенину я больше не доверяю. Во-первых, потому что в литературу никто никого насильно не тянет, и в самом факте вовлеченности в эту сферу деятельности уже есть что-то избыточное, не оправданное чистой прагматической необходимостью — в мире существует множество занятий, неудовлетворенность которыми выглядит куда более правдоподобно и естественно: работа на конвейере например. Так что большинству писателей вполне можно было бы и не пить, раз уж они занимаются чем-то необязательным, а для начала можно было бы просто попытаться сменить профессию, заняться чем-нибудь более интересным, тем, что их больше

устраивает, – так мне кажется… Но я не доверяю Некрасову, наверное, еще и потому, что в дальнейшем советские писатели довели этот фокус с алкоголем до абсурда. Почти все советские писатели, как известно, постоянно квасили, закладывали за воротник и нажирались, во всяком случае, постоянно об этом долдонили, так как это, видимо, по их мнению, должно было символизировать непомерную широту их натуры, не вмещавшейся в рамки их убогого творчества, ограниченного жесткими рамками официальной цензуры, иными словами, таким образом они пытались изменить не слишком благоприятный контекст своего творчества. Официально об этом, конечно, в то время никогда не говорили, зато на бытовом уровне постоянно. Не знаю даже, откуда просочилась ко мне эта информация, так как я вроде бы с писательской средой тогда почти не соприкасалась, но в голове с детства что-то такое засело, наверное, из разговоров взрослых. И сегодня эта информация тоже постоянно просачивается из многочисленных мемуаров бывших членов «совписа», которые я тоже, вроде бы, не читаю, но все равно… Мне кажется, что если бы кто-нибудь когда-нибудь и взялся написать «подлинную историю советской литературы», то она непременно на девяносто процентов должна была бы состоять из кулуарных историй и анекдотов, повествующих о всевозможных попойках и пьяных мордобоях, а вовсе не из примеров подлости и «стукачества», как это представляется так называемым диссидентам. Возможно, именно в пьянстве советские поэты вслед за Некрасовым видели свой шанс на Вечность.

Однако именно этот тайный порок стал наиболее явным эстетическим знаком провинциальной ущербности советской культуры. После падения «железного занавеса», повлекшего за собой резкое расширение культурных границ, неожиданно выяснилось, что в то время, как отечественные писатели и поэты квасили и киряли, их зарубежные коллеги уже вовсю тащились, ширялись и кололись, то есть занимались чем-то по-настоящему противозаконным, так как употребление наркотиков во всем мире сопряжено с гораздо большим риском и даже влечет за собой уголовную ответственность, чего никак не скажешь об алкоголе. На этом неожиданно открывшемся фоне романтический жест советских поэтов, косивших под Некрасова и Есенина, только еще больше оттенил их обывательскую законопослушность…

Этот печальный опыт советской литературы не прошел для меня бесследно. Сегодня я невольно ловлю себя на мысли, что, в отличие от русских купцов, пожалуй, гораздо больше инстинктивно не доверяю пьющим людям, чем ведущим трезвый образ жизни. Это в жизни, а об искусстве и говорить нечего. Мне кажется, что человек, наделенный элементарным эстетическим чувством, никогда не признается сейчас вслух в своем пристрастии к алкоголю, и тем более не сделает это частью своего писательского имиджа, даже если на самом деле он и употребляет спиртное. Сегодня в России пить не то чтобы аморально или же асоциально, все гораздо серьезнее — пить эстетически не актуально, можно даже сказать, не модно. Образно говоря, эта затасканная и изрядно надоевшая деталь в наряде писателя сегодня жутко раздражает взгляд, особенно если сам писатель этого не замечает. Алкоголь как эстетический феномен, кажется, окончательно перешел в разряд совершенно исчерпавших себя вещей и выглядит столь же банально, как, например, любовь мужчины к женщине, о которой я уже говорила.

Наверное, поэтому и некогда столь любимый мной Есенин, певец алкоголя и женщин, вкупе с остальными крестьянскими поэтам, сегодня напоминает мне солиста поп-группы «На-На». Просто наваждение какое-то, от которого невозможно избавиться: такие же кудри, голубые глаза… Один к одному! А Клюев у группы этих розовощеких поэтов, наверное, был за Алибасова. Да возможно, так и оно и было, или почти… Особенно поначалу, до революции. Есенин – классический простачок, провинциал, которому благодаря протекции Клюева, возможно, даже воспользовавшись его нетрадиционной сексуальной ориентацией, удалось втереться в высшее общество, где он разгуливал всюду с льняными кудрями, в вышитых рубахах и лаптях, нараспев декламируя:

* Выткался на озере алый цвет зари. На бору со звонами плачут глухари…

И Аполлона Григорьева мне, видимо, так уже никогда и не прочитать. Не могу себя заставить преодолеть инстинктивное недоверие к созданному им образу. Сознательно я, естественно, понимаю, что отцы за детей не отвечают, но ничего не могу с собой поделать. Скучно!

Теперь мне гораздо ближе директор гимназии Анненский, для которого алкоголем и были его собственные стихи, то есть он отводил душу в собственном творчестве. Вот Анненский уж точно тяготился своей чиновничьей должностью, в этом я почему-то не сомневаюсь…



Маруся Климова (Кондратович Т.)