Свобода человека становится высочайшей человеческой ценностью только на путях добра. Нет этого сочетания - и она может оказаться свободой самых античеловеческих, противоречащих природе человека, проявлений/свободой умирания в человеке человека. И это тоже подтверждает опыт жизни Печорина, ибо, как ни ценны и ни близки нам те истинные обретения, что есть в этом опыте, он не может быть истинным в своей цельности. Указать на эту неистинность, осудить индивидуализм Печорина как жизненную программу, как философию жизни не составляет уже для нас, сегодняшних людей, непосильной задачи.

Но в этом преимущество именно нашего времени, а наше время открывает перед нами эти возможности лишь потому, что вобрало в себя опыт, выстраданный предыдущими поколениями, - в том числе и поколением Печорина. Да, самому Печорину сбросить с себя вериги своего индивидуализма не удалось, хотя опыт этого индивидуализма и наталкивал его на истины, живое переживание которых несло в себе реальное отрицание индивидуализма. Похоже, что и сам Лермонтов, «сильно симпатизирующий с ним», по словам Белинского, был где-то только на половине той дороги, которую указывало ему и его герою живое переживание этих истин.

Но он их чувствовал, он их ощущал, и можно только поражаться той его проницательности и тому реализму, с которым он сумел указать на них (и в этом тоже предваряя Достоевского) в своей «истории человеческой души» Печорина. Всмотримся - на протяжении всего романа Печорин неустанно демонстрирует верность своему принципу: принимать страдания и радости других только в отношении к себе, как «пищу», поддерживающую его душевные силы. Вторжение «в мирный круг честных контрабандистов», вырванная из родной семьи и брошенная Бэла, упорное преследование княжны Мери, ее обманутая любовь, смерть Грушницкого, холодное пари с Вуличем, где ставкой жизнь человека… И вправду, словно «топор в руках судьбы», словно «орудие казни»! И - «всегда без сожаления», всегда и во всем лишь «для себя, для собственного удовольствия…» Но что же? Каковы результаты? «Из жизненной бури я вынес только несколько идей - и ни одного чувства. Я давно уж живу не сердцем, а головой…»
Ну, а как с декларированным «первым моим удовольствием» подчинять «моей воле все, что меня окружает»? Насколько подтверждено то уверение, что «возбуждать к себе чувство любви, преданности и страха» - «первый признак и величайшее торжество власти», что «быть для кого-нибудь причиною страданий и радостей, не имея на то никакого положительного права», - «самая… сладкая пища нашей гордости» и что счастье и есть не что иное, как «насыщенная гордость»?

Да, Печорин не устает «подчинять своей воле все окружающее», служит «причиною страданий и радостей» других, «не имея на то никакого положительного права», и, следовательно, недостатка ощущения «насыщенной гордости» у него нет. Но где же второй член тождества - счастье? Увы, вместо счастья - утомление и скука. Попытки обмануть себя разнообразием насыщающей гордость «пищи» не дают результата - оказывается, что к жужжанию чеченских пуль можно привыкнуть почти так же, как к писку комаров, а невежество и простосердечие дикарки так же надоедает, как и кокетство знатной барышни… И даже в лучшем из забвений - истинной и глубокой женской любви - настоящего забвения все же опять- таки нет: ведь и ее дары, поглощаемые как пища для поддержания душевных сил, в сущности, уже не дары, а заранее взвешенное удовольствие. При известном житейском опыте в них нет с этой точки зрения никакой новизны: холодный рассудок, ведущий счет добытому, заранее знает порядок этих наслаждений, длительность и насыщающую способность каждого из них.

Каждый шаг Печорина - словно издевательская насмешка судьбы, словно камень, положенный в протянутую руку. Каждый шаг его с неумолимой последовательностью показывает, что полнота жизни, свобода самовыявления невозможны без полноты жизни чувства, а полнота чувств невозможна там, где прервана межчеловеческая связь, где общение человека с окружающим миром идет лишь в одном направлении: к тебе, а не от тебя.