Творческий путь Шолохова был отмечен необычными перипетиями и противоречиями, наложившими печать неоднозначности и на прижизненную славу художника, и на посмертные переоценки его произведений.
Он вошел в литературу как истинный самородок: не имея за плечами ни пристойного образования, ни серьезных знаний литературы, ни какой бы то ни было писательской школы, Шолохов сразу заговорил на самобытном, чрезвычайно выразительном художественном языке, сразу представил особую, не совпадающую с идеологическими «лекалами» точку зрения на современные исторические события, и сразу открыл свежую, еще не «отработанную» другими писателями тему жизни донского казачества, которую поднял на высоту, равноценную «Войне и миру».
Еще в ранних «Донских рассказах», в которых 20-летний Шолохов осмыслял события только что отбушевавшей на Дону гражданской войны, проявилась свойственная ему сосредоточенность на трагических коллизиях человеческой судьбы, обусловленной великими социально-историческими потрясениями. За поверхностными пробольшевистскими симпатиями молодого автора проступали контуры «общечеловеческого» взгляда, уравнивающего «правых» и «виноватых» как жертв немилосердной и непостижимой истории, отмечающего в кровавых столкновениях враждующих политических лагерей «чудовищное нарушение норм человеческого общежития» (М. Чудакова), в результате которого искажается смысл духовных основ существования.
В полную силу эти тенденции развернулись в романе «Тихий Дон», в котором на примере жизни донского казака Григория Мелехова, исковерканной революцией и гражданской войной, писатель изобразил трагические сломы человеческой судьбы, втянутой в водоворот истории. Этот роман, ставший главным достижением и любимым детищем писателя, стоил ему длительной борьбы, мучительных компромиссов с властью, многих моральных и творческих жертв.
По всей вероятности, ради возможности продолжить работу над «Тихим Доном» Шолохов согласился написать книгу «Поднятая целина» в поддержку проводимой сталинской властью коллективизации. И хотя рисуемые в ней картины «социалистических преобразований» села в известной степени отражали жестокость, с которой казаков загоняли в «колхозный рай», в целом она оправдывала сталинскую диктатуру и утверждала мысль о необходимости государственного насилия над личностью.
Не только в «Поднятой целине», но и в многочисленных своих публичных выступлениях Шолохов как писатель и как личность шел против собственной совести, несмотря на то что в непосредственном общении с благоволившим ему Сталиным он нередко отваживался говорить правду о том, как на самом деле проходил процесс «обновления» страны. Такой же двойственностью отличалась позиция писателя и в отношении его собратьев по перу: за одних он, порой рискуя своим благополучием, хлопотал и действительно добивался ослабления их опалы, других же, напротив, громил на правах главного литературного авторитета страны. Отпечаток двойственности лежит и на небольшом, но значимом его послевоенном рассказе «Судьба человека». Показав в нем обычного русского солдата Андрея Соколова как достойного сына отчизны, который в условиях военного плена сохраняет мужество и честь, а в послевоенной жизни мыкается в поисках душевного пристанища, писатель, по сути, реабилитировал бывших советских военнопленных, с изуверской жестокостью объявленных сталинской пропагандой предателями родины. Но и здесь он сказал полуправду, ни словом не обмолвившись о том, что эти люди, как правило, были лишены возможности искать свое место в мирной жизни, поскольку прямиком направлялись из нацистских лагерей в сталинские лагеря.
Внутренняя противоречивость, усиливаемая давлением сталинской власти, использовавшей по отношению к нему политику «кнута и пряника», привела к тому, что писатель, после «Тихого Дона» увенчанный лаврами «живого классика», все чаще страдал из-за творческих кризисов, лишавших его сил и способности писать. Свидетельство тому — фрагменты романа «Они сражались за Родину», который, вопреки общим ожиданиям, он так и не смог дописать. Последовавшее за этим творческое молчание, продлившееся без малого тридцать лет вплоть до самой кончины, принесло ему мрачную славу «живого классика», пережившего собственный дар и писательское предназначение.