До прихода Жуковского в русской литературе все было спокойно, торжественно, чинно, и, даже если лились слезы на берегу Лизиного пруда, это были слезы пассивные и ни к чему не ведущие. И вот он появился, будто распахнув дверь, и вместе со свежим ветром ворвались внутрь призраки, журавли, праведные и грешные девицы, мрачные убийцы и преданные влюбленные.
Что же сделал Жуковский, какие струны человеческой души удалось ему затронуть? Ведь детство давно кончилось, непонятно, что заставляет бояться и радоваться за Светлану, содрогаться при виде разъяренного дьявола, явившегося в Божий храм собственной персоной.
Роль фантастики в балладе вообще трудно переоценить. Ведь баллада — это именно фантастическая песня о подвиге или трагической любви, событиях античности или средневековья. Что она без фантастики? Мораль, утверждение некой истины. Но в таком случае зачем выделять ее как отдельный жанр? Морализаторство в некоторой степени присуще любому произведению художественной литературы. Дело вот в чем: Жуковского не интересует постижение истины через осмысление каких-то общеизвестных рациональных категорий. Он стремится выразить то, что слито “с сей блестящей красотою”. Исходя из этого, сами по себе привидения и белые голубки, спасающие девиц от мертвецов, еще не есть фантастика. Настоящая фантастика заключается в том, чтобы постичь это иррациональное начало, найти в себе силы сказать “Верю!” не слепо, а осознанно. “Ибо, — по словам Цветаевой, — допустить хотя бы на секунду, что Лесной царь есть, — сместить нас со всех наших мест”.
В процессе этого постижения душа напряженно ищет свой идеал, свое совершенство, но идеал Жуковского — неоднозначное понятие, он настолько многолик, что душа движется, кажется, в противоположных направлениях. С одной стороны, это движение ввысь, к Богу, а с другой — кто из нас не мечтал хотя бы раз побывать в жемчужно-бирюзовых владениях Лесного царя? Это младенцу страшно, а нам... В том-то и состоит особенность мистического у Жуковского, что его ужасное вовсе не отвратительно, оно созвучно с прекрасным не только фонетически, но и по смыслу:
Он нахмурясь глядел, он, как мертвый, бледнел,
Он ужасен стоял при огне.
Призрак внушает не глупый липкий страх, а благоговение, он величествен, а не омерзителен. А дьявол —
...предстал весь в пламени очам,
Свирепый, мрачный, разъяренный;
И вкруг него огромный Божий храм
Казался печью раскаленной!
Какое величие, какая мрачная, гениальная, романтическая красота! Романтизация зла ведет здесь к постижению одной непреходящей истины: настоящее зло заключается не в многочисленных захватывающих мистических образах — не в гробах, скелетах или призраках, а в человеческой низости, мстительности, роптании на Бога...
Строки “Светланы”:
Здесь большие чудеса,
Очень мало складу, —
провозглашают вовсе не отказ от фантастики, а то, что не стоит лживые сны воспринимать всерьез. Это ясно показывает сюжетная параллель между Светланой и Людмилой, испытание обеих одной ситуацией. Людмила клянет Бога, взывает к его справедливости, требует суда — и получает его: “Час твой бил, настал конец”. Светлана же молится ангелу-утешителю и гадает и получает “предупреждение” тем не менее со счастливым концом: “Здесь несчастье — лживый сон, / Счастье — пробужденье”. Таковы концовки всех баллад: чистые помыслами и душой получают счастье (счастлив даже рыцарь Тогенбург, он умер, глядя на окно своей возлюбленной), а те, чьей душой правит зло (старуха ведьма, Адельсан), непременно гибнут.
Исключение составляет Смальгольмский барон, он, очевидно, увидел путь к спасению, к чистоте. А ведь роль фантастики и есть — указывать путь к чистоте, к идеалу, к совершенству, пусть недостижимому — не это важно, важно само стремление. Ибо, словами Белинского, “кто не мечтал, не порывался в юности к неопределенному идеалу фантастического совершенства, истины блага и красоты, тот никогда не будет в состоянии понимать поэзию... жизни; вечно будет он влачиться низкою душою по грязи потребностей тела и сухого, холодного эгоизма...”.