Раскол внутри Раскольникова, двойственность его поведения и мыслей Достоевский усматривает именно в этом — в бесконечном и вневременном конфликте в человеке идеи и души, ума и сердца, Бога и Дьявола, Христа и истины. Холодная казуистика рационализма, приводящая к оправданию Наполеонов и предусматривающая появление ницшеанского “сверхчеловека”, вступает в борьбу с состраданием и человеколюбием, живущем в сердце. У Раскольникова они есть, но нет у другого его двойника — расчётливого буржуазного дельца — Петра Петровича Лужина. Он открыто проповедует эгоизм и индивидуализм, якобы на основах “науки” и “экономической правды”: “Наука же говорит: возлюби прежде всех одного себя, ибо всё на свете на яичном интересе основано”.
Сам Раскольников тут же перекидывает мост от этих рассуждений Петра Петровича к убийству старухи-процентщицы (“... доведите до последствий, что вы давеча проповедали, и выйдет, что людей можно резать”). Лужин, конечно, возмущён таким “применением” своих теорий. Конечно, он не зарезал бы старуху процентщицу — это, пожалуй, не в его личных интересах. Да и вообще — ему вовсе не нужно переступать существующий формальный закон для удовлетворения личного интереса — он не грабит, не режет, не убивает. Он переступает нравственный закон, закон человечности, и преспокойно выносит то, чего Раскольников (“частный случай”!) вынести не мог. “Благодетельствуя” Дунечке, он подавляет и унижает её, даже не сознавая этого (и в “бессознательности” этой сила Лужина — ведь “Наполеоны” не мучаются, не раздумывают, можно или нельзя переступить, а просто переступают — через человека).
Интересно, что все исторические примеры, на которые ссылается Раскольников, высказывая свой “мрачный катехизис” — из области подавления, разрушения, а не созидания. Вот так подспудно Достоевским объясняется принцип его веры: “Не может быть созидания без любви к тем, ради кого творишь. Не может быть истина без творца прощающего и любящего. Без Христа...”.
И побеждает человек Раскольников, потрясённый страданиями и слезами людскими, глубоко сострадающий и в глубине души своей уверенный, что не вошь человек, с самого начала “предчувствовавший в себе и в убеждениях своих глубокую ложь”. Терпит крах его бесчеловечная идея.
Незадолго до признания у Раскольникова начинается почти распад сознания, он как бы теряет разум. Его охватывает то болезненная тревога, то панический страх, то полная апатия. Он уже не владеет своей мыслью, волей, чувствами. Он, теоретик и рационалист, пытается убежать от ясного и полного понимания своего положения. Вся раскольниковская “математика” оборачивается страшной ложью, а его теоретическое преступление, его рациональная, выверенная, выточенная как бритва казуистика — полной бессмыслицей. По теории — то, по “арифметике” задумал убить вошь бесполезную, а убил то и Лизавету — тихую, кроткую, ту же Соню!
И хотя Раскольников, конечно, не революционер и не социалист, и Достоевский хорошо знает это, есть, однако, нечто такое, что объединяло, по мысли Достоевского, бунтаря Раскольникова с теми, кто в России того времени хотел коренного, решительного социально-социалистического — преобразования, именно — рассудочный, рационалистический, теоретический характер их идей. Раскольников убил по теории, из расчёта, но расчёт его разбит, опровергнут жизнью. “Действительность и натура ... есть важная вещь — говорит Порфирий Петрович, имея в виду преступление Раскольникова, — и ух как иногда самый прозорливый расчёт пересекают!” Но ведь подобными же ссылками на натуру, которая не поддаётся регламентации, социальному уравнению, “нивеляции”, хочет опровергнуть Разумихин социалистические утопии: “У них не человечество, развившись исторически, живым путём до конца, само собой обратится, наконец, в нормальное общество, а, напротив, социальная система, выйдя из какой-нибудь математической головы, тотчас же и устроит всё человечество и в один миг сделает его праведным и безгрешным, раньше всякого живого процесса, без всякого исторического и живого пути!”
Пророческое предвидение Достоевского, вложенное в уста Разумихина, даёт объяснение всему, что случилось с Россией и русским народом в XX веке.
И не только с Россией. Разве не идеями и идеологией, “высокой социальной справедливостью” оправдывали свои действия большевики, Сталин, Гитлер, Пол Пота и другие “сверхчеловеки” XX века.
Любое отвлечённое умствование, пусть даже и самое высокое и чистое, стремящееся дать покой, благоденствие, свободу и мир всему человечеству, сталкиваясь с реальностью жизни, живого исторического процесса, приводит к крови, страданиям и смерти тех, ради кого всё это затевается. “Природа не терпит насилия” — сказал Ф.Бэкон. Природа всякая, живая и мёртвая, в том числе и природа человеческая и впрямь не терпит насилия, и даже если кажется, что она подавлена, сломлена, побеждена, то рано или поздно она отомстит своим насильникам.
История XX века учит, что любые отвлечённые от живого человека, от его души и сердца, теории терпят крах и тем она сильнее, чем дольше и насильственнее насаждаются эти теории.
В 1944 году русский философ Н.О.Лосский в своём труде “Достоевский и его христианское миропонимание” писал: “В наше время широко распространено социологическое истолкования и творчества великих писателей, и изображаемых ими лиц и жизненных положений. Особенно в марксистской литературе этот социологизм доведён до крайних пределов. Возьмём, например, книги Г.А.Покровского “Мученик богоискательства (Ф.Достоевский и религия)”, 1929. В книге этой мы читаем, что своеволие Раскольникова или Кириллова (“Бесы”) есть выражение мелкобуржуазной личности, борющейся за своё индивидуальное существование против непонятных общественных сил. Отсюда неизбежны неудачи в этой борьбе, невозможность найти выход из затруднения, жизнь иллюзиями, потребность в Боге. Вот если бы Раскольников был выразителем не мелкобуржуазности, а “мощных общественных сил” (т.е. рабочего движения), он мог бы с успехом преступить старый закон. Так рассуждал Г.А.Покровский; и действительно, ответим мы ему, Раскольниковы-большевики преступили старый закон “не убий”; они осуществили массовый террор с успехом в том смысле, что не поплатились за эти убийства тюрьмою и каторгою, но ад, который они создали, привёл их самих к внутреннему разложению, к изношенности и, наконец, теперь к взаимной ненависти и взаимоистреблению. Именно эти следствия преступления “старых”, т.е. вечных, нравственных законов, неизбежно наступающие при всяком социальном порядке, имеет в виду Достоевский в своих произведениях.
В эпилоге романа Раскольников, дитя огромного мрачного города, попав в Сибирь, оказывается в новом, необычном для него мире — он вырван из фантастической больной жизни Петербурга, из той искусственной почвы, которая взрастила его страшную идею. Это иной, доселе чуждый Раскольникову мир, мир народной жизни, вечно обновляющейся природы.
Весной, когда так остро и как бы заново пробуждается в человеке жизнь, когда так непосредственно, по-детски неудержимо, возвращается каждый раз вечная радость бытия, — в ясный и тёплый весенний день, в краю, где “как бы самое время остановилось, точно не прошли ещё века Авраама и стад его,” — приходит к Раскольникову возрождение, вновь и уже окончательно охватывает его “необъятное ощущение полной и могучей жизни”. Теперь должен начаться его новый путь — новая жизнь. Раскольников расстаётся со своей идеей бунта и своеволия, он выходит на тот каменистый и трудный путь, которым не колеблясь — с мукой и радостью — идёт тихая Соня.
Но неужели Раскольников — мыслящий, действующий, борющийся Раскольников — откажется от сознания и суда? Достоевский знает, что новую жизнь Раскольникову “надо ещё дорого купить, заплатить за неё великим, будущим подвигом”. И, конечно, свой великий, будущий подвиг Раскольников мог совершить только как Раскольников, со всей мощью и остротой своего сознания, но и с новой высшей справедливостью своего суда, на путях “ненасытимого сострадания”. Это будет подвиг человеколюбия, а не ненависти к людям, подвиг единения, а не обособления.
Но это уже другая история, история возрождения и творчества, это долгий, мучительный путь “от себя к себе”, путь, который обязан пройти каждый человек для того, чтобы иметь право называться человеком.
“Всё в тяби,” — утверждали старообрядцы-раскольники, и герой Достоевского становится на сложный путь познания самого себя, ибо “познай самого себя, и ты познаешь мир”. Но это уже не бунт.