Здесь стоит поговорить о самом Родионе Раскольникове, его личностных свойствах, человеческих качествах. Интерес представляет даже имя и фамилия, которые автор дал своему герою. Родион Раскольников — человек, рождённый расколотым и порождающий раскол, наследник суровых, непримиримых борцов против “антихриста” в русской истории — раскольников — старообрядец. История русского церковного раскола началась с собора 1666-1667 годов и свержения патриарха Никона, запретившем переход русской православной церкви в лоно “государства”, когда анафеме были преданы восьмиконечный крест, двуперстие и другие символы и порядки старой византийской православной церкви. С этой даты начинаются гонения на старообрядцев, гонения, породившие протопопа Аввакума, самосожжения целых старообрядских деревень, не желавших признать власть “государевой” церкви, уход раскольников-бегунов в поисках “святого Белогорья” в далёкие неизвестные земли Сибири, Алтая, камчатки, Аляски. Это был путь подвижничества, борьбы, отречения от “благ мира сего” во имя “света любви Христовой”.

Не зря Порфирий Петрович в своём последнем разговоре с Раскольниковым признаётся: “Я ведь вас за кого почитаю? Я вас почитаю за одного из таких, которым хоть кишки вырезай, а он будет стоять да с улыбкой смотреть на мучителей, — если только веру или бога найдёт”. Это признание его антипода, человека закона и власти.

Что касается окружающих и близких Раскольникова, то многие из них любят и уважают Родиона.

Велико обаяние личности Раскольникова, его “широкого сознания и глубокого сердца”. Поразил Соню Раскольников, когда посадил он её, опозоренную, растоптанную, изгнанную, рядом с сестрой и матерью, а потом поклонился ей — страдалице, жертве, — всему страданию человеческому поклонился. Целый новый мир неведомо и смутно сошёл тогда в её душу — целый мир, сначала непонятный Соне, но — это-то Соня сразу поняла — “новый”, чуждый, враждебный миру безысходного “привычного” мучения, общепринятой морали.

Любят Раскольникова, ибо “есть у него эти движения”, непосредственные движения чистого и глубокого сердца, и он, Раскольников, любит — мать, сестру, Соню, Полечку. И потому глубочайшее отвращение и презрение испытывает к ежечасно и ежеминутно разыгрывающемуся вокруг трагическому фарсу бытия, калечащему тех, кого он любит. И отвращение это тем сильнее, чем уязвимее душа Раскольникова, чем беспокойнее и честнее его мысль, чем строже совесть, а именно это — душевная уязвимость, беспокойная и честная мысль, неподкупная совесть, — влечёт к нему сердца.

Не собственная бедность, не нужда и страдания сестры и матери терзают Раскольникова, а, так сказать, нужда всеобщая, горе вселенское — и горе сестры и матери, и горе погубленной девочки, и мученичество Сонечки, и трагедия семейства Мармеладовых, беспросветная, безысходная, вечная бессмыслица, нелепость бытия, ужас и зло, царствующие в мире, нищета, позор, порок, слабость и несовершенство человека — вся эта дикая “глупость создания”.

Томас Манн заметил, что своим героем, Раскольниковым, Достоевский “освобождал от бюргерской морали и укреплял волю к психологическому разрыву с традицией, к преступлению границ познания”. Да, для Раскольникова не существует бюргерская, мещанская мораль, она не связывает его могучий дух (ведь он перед Соней преклонился!), для него нет традиций, он хочет преступить не только нравственные и социальные, но, в сущности, земные физические законы, сковавшие природу человеческую. Ему мало земного, “эвклидовского” разума, он хочет совершить скачок, “трансцензус” по ту сторону, за границы познания, доступные человеку. Этот скачок должен поставить Раскольникова в особые отношения с миром, ибо тогда он сможет в себе самом найти Архимедову точку опоры, чтобы перевернуть мир.

И Раскольников чувствует себя способным и на большее, он хочет взвалить себе на плечи бремя тяжести неимоверной, поистине сверхчеловеческой. На истерический вопрос Сони: “Что же делать?”, после мучительного разговора о будущем, фатально предопределённым детям Катерины Ивановны (“Разве Полечка не погибнет?”), Раскольников отвечает так: “Сломать что надо, раз и навсегда, да и только: и страдание взять на себя!”









Весь этот бунт не только против мира, но и против бога, отрицание божественной благости, божественного смысла, предустановленной необходимости мироздания. Навсегда запомнилась Достоевскому богоборческая аргументация его друзей-петрашевцев: “Неверующий видит между людьми страдания, ненависть, нищету, притеснения, необразованность, беспрерывную борьбу и несчастия, ищет средства помочь всем этим бедствиям и, не нашед его, восклицает: “Если такова судьба человечества, то нет провидения, нет высшего начала! И напрасно священники и философы будут ему говорить, что небеса провозглашают славу Божию! Нет, — скажет он, — страдания человечества гораздо громче провозглашают злобу Божию!” “Бог, бог такого ужаса не допустит!” — говорит Соня после разговора о гибели, которая неизбежно ждёт детей Катерины Ивановны. Как не допустит?! Допускает! “Да, может, и бога-то совсем нет!” — отвечает Раскольников.

Убийство старухи — единственный, решающий, первый и последний эксперимент, сразу всё разъясняющий: “Тою же дорогой идя, я уже никогда более не повторил бы убийства”.

Раскольникову его эксперимент нужен именно для проверки своей способности на преступление, а не для проверки идеи, которая, как он до поры до времени глубоко убеждён, непреложна, неопровержима. “Казуистика его выточилась, как бритва, и сам в себе он уже не находил сознательных возражений” — это перед убийством. Но и потом, сколько бы раз он ни возвращался к своим мыслям, сколь строго он ни судил бы свою идею, казуистика его только вытачивалась всё острее и острее, делалась всё изощрённее. И уже решившись выдать себя, он говорит сестре: “Никогда, никогда не был я сильнее и убеждённее, чем теперь!” И наконец не каторге, на свободе, подвергнув свою “идею” беспощадному нравственному анализу, он не в силах от неё отказаться: идея неопровержима, совесть его спокойна. Сознательных, логических опровержений своей идее Раскольников не находит до конца. Ибо вполне объективные особенности современного мира обобщает Раскольников, уверенный в невозможности что-либо изменить, бесконечность, неизбывность человеческого страдания и разделение мира на угнетённых и угнетателей, властителей и подвластных, насильников и насилуемых, или по Раскольникову, на “пророков” и “тварь дрожащую”.

Вот он раскол, раскол внутри самого героя, между разумом и сердцем, между “казуистикой” идей и “влечениями” сердца, между “Христом и истиной”. В 1854 году, выйдя с каторги, Ф.М.Достоевский напишет Н.Д.Фонвизиной, что если бы ему доказали, “что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа”, то ему “лучше хотелось бы остаться с Христом, нежели с истиной”.
Достоевский допускает (пусть теоретически), что истина (которая есть выражение высшей справедливости) может оказаться вне Христа: например, если “арифметика” автоматически докажет, что дело обстоит именно так. Но в таком случае сам Христос как бы оказывается вне Бога (вернее, вне “арифметики”, тождественной в данном случае мировому смыслу). И Достоевский предпочитает остаться “со Христом”, если вдруг сама истина не совпадает с идеалом красоты. Это тоже своего рода бунт: остаться с человечностью и добром, если “истина” по каким-либо причинам окажется античеловеческой и недоброй.
Он выбирает “слезинку ребёнка”.

И именно поэтому — в этом гениальность романа Ф.М.Достоевского — как бы параллельно с “вытачиванием казуистики” всё нарастает, усиливается и наконец побеждает опровержением раскольниковой идеи — опровержением душой и духом самого Раскольникова, сердцем, “которое обитель Христа”. Это опровержение не логическое, не теоретическое, не умственное — это опровержение жизнью. Глубочайшая уязвлённость ужасом и нелепостью мира родила раскольниковскую идею. Идея породила действие — убийство старухи-процентщицы, убийство намеренное, и, убийство ненамеренное, её служанки — Лизаветы. Выполнение идеи привело к ещё большему увеличению ужаса и нелепости мира.

Благодаря множеству как бы нарочно сошедшихся случайностей Раскольникову поразительно удаётся, так сказать, техническая сторона преступления. Материальных улик против него нет. Но тем большее значение приобретает сторона нравственная.
Без конца анализирует Раскольников результат своего жестокого эксперимента, лихорадочно оценивает свою способность переступить.

Со всей непреложностью открывается для него страшная для него истина — преступление его было бессмысленным, погубил он себя напрасно, цели не достиг: “Не преступил, на этой стороне остался”, оказался человеком обыкновенным, “тварью дрожащею”. Те люди вынесли свои шаги, и потому они правы, а я не вынес, и стало быть, я не имел права разрешить себе этот шаг,” — окончательный итог, подведённый на каторге.