Сложность гоголевской поэмы в двуплановости, которая определяет ее идею, композицию, стиль. Русская действительность открывается Гоголю не только в «мертвенном» состоянии, но и в своих огромных возможностях. Выразителем идеального в поэме является народная Россия, ее скрытые, дремлющие силы. Реалистическое художественное видение Гоголя констатирует темноту, невежество закрепощенного народа. В поэме появляются комичные образы глуповатых слуг Чичикова — Селифана и Петрушки, незадачливых дядей Митяя и Миняя. Однако Гоголь умеет проникнуть в прекрасную сущность народа, угадывает его будущее, представляющееся ему на путях утверждения «удалой» русской национальности, победы живой народной души над мертвящими общественными порядками. Залог этой победы Гоголь видит в талантливости и одаренности народа: «в бойком, размашистом» русском слове; в горячем вольнолюбии русского человека, заставляющем его бежать из помещичьих усадеб, в способности к протесту и дерзкому отпору властям.
«Мертвые души» завершают эволюцию творческого метода Гоголя. Реализм поэмы выразился прежде всего в многомерности художественного видения жизни, в способности раскрыть ее в ее движении, в глубоком внимании к социальным проблемам и взаимоотношениям людей. Идеальное в поэме вырастает из самой действительности, из русской народной почвы, которая в самой себе заключает источник своего великого будущего. «Здесь ли, в тебе ли не родиться беспредельной мысли, когда ты сама без конца? Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему?» (VI, 221). В последней главе поэмы бричка Чичикова, русская тройка, «снаряженная» «ярославским расторопным мужиком», превращаются в символический образ стремительного, «чудесного» движения Руси в неведомую даль.
Образ будущего не был отчетливым. Писатель не знал, куда несется Русь-тройка. И отсюда в эпическое повествование вливается романтическая струя «лирических отступлений». Мелочи и дрязги жизни как бы рассеиваются, изображение начинает «светлеть», синтаксическая конструкция фразы растягивается, становится стремительной и «легкой» в своем движении, и откуда-то из глубины, как подводное течение, пробивается «музыкальная» мелодия, переключающая внимание со скучной обыденности на более поэтические предметы и служащая своего рода увертюрой к могучему разливу лирического начала: «А между тем дамы уехали, хорошенькая головка с тоненькими чертами лица и тоненьким станом скрылась, как что-то похожее на виденье, и опять осталась дорога, бричка, тройка знакомых читателю лошадей, Селифан, Чичиков, гладь и пустота окрестных полей. Везде, где бы ни было в жизни, среди ли черствых, шероховато-бедных и неопрятно-плеснеющих низменных рядов ее или среди однообразно-хладных и скучно-опрятных сословий высших, везде хоть раз встретится человеку явление, не похожее на все то, что случилось ему видеть дотоле...» (VI, 92). Контраст между «лирической партией» и изображением реальности в «Мертвых душах» пронзающе резок. Противопоставление мечты и действительности, заставляющей спуститься с облаков на землю, возникает как внезапный толчок, обрыв. Яркий пример этого в V и особенно XI главах, когда лирическое движение, достигнув своего апогея, внезапно резко, почти грубо обрывается: «...И грозно объемлет меня могучее пространство, страшною силою отразясь во глубине моей; неестественной властью осветились мои очи: у! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!..
— Держи, держи, дурак! — кричал Чичиков Селифану».
Лирические отступления основаны на иных поэтических законах, нежели аналитическая часть поэмы с ее неторопливостью и обстоятельностью описаний. Гоголь как бы сразу, с «высоты птичьего полета», обозревает огромную жизнь: «Русь! Русь! вижу тебя из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу; (...) Открыто, пустынно и ровно все в тебе; как точки, как значки, неприметно торчат среди равнин невысокие твои города...» Поэтическая мысль становится всеобъемлющей, «озирает» всю громадно «несущуюся жизнь». Лирическое движение переходит от щемящей грусти к почти грозному пророческому пафосу: «И еще, полный недоумения, неподвижно стою я, а уже главу осенило грозное облако, тяжелое грядущими дождями, и онемела мысль перед твоим пространством» (VI, 221).
Наряду с изображением «мертвых» душ в поэме возникает и образ прекрасной человеческой души, образ автора. Богатство и поэзия чувств раскрываются в лирических отступлениях. Это бесконечная тоска по идеалу, грустная прелесть воспоминаний о прошедшей юности, ощущение величия природы, состояние энтузиазма, творческого вдохновения. В V главе описание дорожного приключения Чичикова (встреча с хорошенькой блондинкой) переходит в лирическое раздумье о значении мечты, озаряющей жизнь человека. «Положительным» и «основательным» людям Гоголь противопоставляет энтузиастическое переживание красоты. Способность ощущать романтический порыв, по Гоголю, прекрасна. Писателю чрезвычайно свойствен апофеоз «пламенной» юности с ее добротой, открытостью и «любопытством» к жизни, свежестью восприятия. В поэме возникает пугающий контраст юности и грядущей старости, духовного очерствения и звучит призыв забирать «с собою в путь, выходя из мягких юношеских лет в суровое ожесточающее мужество... все человеческие движения» (VI, 127).
В VII главе Гоголь размышляет о судьбах и путях двух писателей в России. Признавая «сладкое обаяние» романтических произведений, Гоголь тем не менее избирает другую судьбу: судьбу писателя, «дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно перед очами и чего не зрят равнодушные очи, всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров» (VI, 134). Гоголь обозначает путь реалистического творчества. Вместе с тем в реализме «Мертвых душ» продолжает жить романтическая струя, определяя «высокий» настрой поэмы.
«Двойственностью» отличается и юмор Гоголя. Наряду с обличительными и сатирическими нотами в нем звучат грусть и боль за человека; сквозь «видимый миру смех» проступают «незримые, неведомые ему слезы». Исследователи справедливо отмечают в поэме необычную (даже для Гоголя) активность проявления авторского начала.