Оттолкнуть — грех, потому что, в конце-то концов, мы, наверное, ходим над пропастью чаще, чем думаем; а уж невидимая пропасть забвения, та и вовсе вкрадчиво подстерегает нас в жизни. Петр оттолкнул Ивана. Но он, Петр, в своей низости все-таки патетичен, громаден; и художественное место его — в грозной, изложенной ритмической прозой балладе о двух названных братьях, о леденящем душу предательстве и о последовавшем за ним посмертном возмездии: в повести Гоголя «Страшная месть» несомненно присутствие романтической баллады, которую Гоголь знал и любил. Он преклонялся перед поэтом Жуковским, лучшим из создателей русской баллады; и часто баллады преображались у Гоголя в грозную прозу. А рядом — притча о двух миргородских помещиках, Иване Ивановиче да Иване Никифоровиче, об их ссоре и о том, что из ссоры их вышло. И она, эта притча, построена на обыгрывании, на развитии Гоголем жеста, ставшего в его творчестве изначальным, — жеста протягивания руки.
* «…Старуха обыкновенно протягивала руку»,— говорится о нищенке, прилепившейся у церкви, на паперти.
А Иван Иванович, человек благообразный и набожный, пристойно одетый и сытый, стоит над ней, и томит его любопытство и «природная доброта». Все-то он у старухи повыспросил: и как она оказалась здесь, и откуда она, и очень ли ей хочется есть. Все-то выслушал: и то, как она голодна; и то, как собственные дети выгнали ее с хутора. И все рассказавши, старуха руку протягивала. А вместо ожидаемой помощи — пустота. «Чего ж ты стоишь?— вопрошал любопытствующий,— ведь я тебя не бью!» И шел Иван Иванович дальше, «обратившись с такими вопросами к другому, к третьему». Линия паперти возле церкви, цепь протянутых за помощью рук. Они умоляют, увещевают. Они, эти руки, кажется, стонут от голода и унижения. А им в ответ — пустота; и Иван Иванович стоит перед ними, будто безрукий. Впрочем, не; всегда прячет он свои руки.
* «Смею ли просить об одолжении?»— сказал Иван Иванович, придя к соседу, Ивану Никифоровичу и поднося ему табакерку (рука протянута, даяние должно совершиться). «Ничего, одолжайтесь! я понюхаю своего!»— отвечает Иван Никифорович; даяние отвергнуто, и рука дающего повисает.
Протянутая в пустоту рука нищенки — что-то вроде пролога. Затем — рука с табакеркой, встречающая пустоту: не приняли дара. А далее — ссора и попытки примирить двух врагов. Об их примирении радеет весь город. Их зазвали на дружеский обед и «начали подталкивать их сзади, чтобы спихнуть их вместе и не выпускать до тех пор, пока не подадут рук». Враги упрямились, но один чиновник «отпихнул» Ивана Ивановича в сторону Ивана Никифоро-вича, а другой «уперся всею силой и пихнул Ивана Никифоровича» в сторону Ивана Ивановича. Их обступили «и не выпускали до тех пор, пока они не решились подать друг другу руки». Жест протягивания руки открывается в присущей ему существенности, священности: это жест мира, дружбы. Для того чтобы он совершился, усердствует весь городок Миргород. Чем ближе цель миргородцев, тем усерднее они действуют. Слов мало — руками: «пихнул», «отпихнул… в другую сторону. В Миргороде это обыкновенный способ примирения. Он несколько похож на игру в мячик». И жест примирения наконец был содеян, хотя произнесенное бранное слово тут же перечеркнуло его.
Руки и жесты, которые ими сделаны или, напротив, вопреки ожиданью не сделаны,— важнейший повествовательный мотив повести о ссоре двух миргородцев. «Чтоб мне руки и ноги отсохли!..»— так в Миргороде божатся; и утрата рук предстает чем-то приближающим смерть: «Чтоб я околел тут перед вами!» Между тем, в Миргороде много каких-то безруких существ, действующих, впрочем, очень заметно, бурно.
Жалобу, прошение Ивана Никифоровича стянула… свинья, которая принадлежала Ивану Ивановичу. «Схвативши бумагу, бурая хавронья убежала так скоро, что ни один из приказных чиновников не мог догнать ее, несмотря на кидаемые линейки и чернильницы». К Ивану Ивановичу отправляется Петр Федорович, городничий. Он «шел чрезвычайно скоро и размахивал руками, что случалось с ним, по обыкновению, редко». Городничий увещевает покарать воровку-свинью. Он упрашивает, грозит. «Что ж вы стращаете меня?» — вопрошает Иван Иванович. — «Верно, хотите послать за нею безрукого солдата? Я прикажу дворовой бабе его кочергой выпроводить. Ему последнюю руку переломят». Словом, ясно: изыми из рассказанного все, что сопряжено с жестом, с жестами рук, повести просто не станет.
Однако напали или не напали на студента мошенники, неизвестно: отрывок не был окончен. Но мошенники напали на другого героя Гоголя, на смирнейшего Акакия Акакиевича Башмачкина. И один, схвативши бедного чиновника за воротник празднично новой шинели, рявкнул громовым голосом: «А ведь шинель-то моя!» А «другой приставил ему к самому носу кулак величиной с чиновничью голову». И промолвил: «А вот только крикни!» И в четыре руки стянули мошенники с Акакия Акакиевича шинель. И стало это началом смерти Акакия Акакиевича, который, впрочем, после кончины воскрес. Он обратился в привидение. Он примостился под одним из петербургских мостов и начал охотиться за генералом, который когда-то вместо того, чтобы помочь ему, бедняку, отыскать украденную шинель, глупо на него накричал. И чиновник мстит генералу. Он генерала «поймал за воротник» и шинель с него снял. А когда за привидением погнался было будочник, страж порядка, оно остановилось «и показало такой кулак, какого и у живых не найдешь»: руки имеются и у привидений. И в их таинственном мире повторяются жесты хватания, жесты угрозы вовсе не потусторонней расправой. Но и эти жесты производны от поистине вездесущего у Гоголя жеста, от первоэлемента его художественного мышления: от жеста протягивания руки, жеста, с которым в жизнь входит ребенок, простирающий к нам, взрослым, беспомощные ладошки, и жеста, отсутствие которого подчеркивается у усопшего. Он скрестил на груди руки; и это означает, что более он ничего не возьмет у нас и не даст: жизнь окончена.