Дед Щукарь в ответ на предложение Давыдова купить нового козла говорит: «Такого козла ни за какие деньги не купишь, не было и нет таких козлов на белом свете! А горе мое при мне останется...» (Такое употребление слова «враг» поддерживается в романе обращением Вари к Давыдову: «А сколько слез я по тебе, врагу, источила... сколько ночей не спала, а ты ничего не видишь!»)

Юмор восстанавливает единство разорванного мира, восстанавливает «амбивалентность» (двунаправленность), полнозначность слова («амбивалентное» отношение к ценности, видимо, и означает отрицание, «поругание» ее в качестве абсолютной и «милование», принятие в качестве относительной). Возможно, что и знаменитый Аристотелев «катарсис» присутствовал не во впечатлении от трагедий, а в связанной с ними по содержанию сатировой драме, восстанавливающей единство мира, показывающей неразрешимые противоречия трагедий в их непротиворечивом единстве.

Наивный цинизм деда Щукаря, его способность поставить себя в центр мира явственно противостоит отношению к человеку как к «элементу», признанию ценности личности в зависимости от ее полезности. Совершенно «бесполезный» Щукарь говорит на партийном собрании едва ли не больше всех остальных, вместе взятых. И говорит вещи, совсем не относящиеся к «делу» — о себе, о личной жизни своей, — и все это оказывается «общезначимым» и «общеинтересным». Дед Щукарь в высшей степени ощущает то равенство людей, которое заключено в формуле «всяк человек своей цены стоит», он «знает свое место». Вот что отвечает он на попытку Нагульнова как-то его «укоротить»: «Ты свою бабушку поучи, откуда ей говорить, а я свое место знаю! Ты, Макарушка, завсегда на трибун лезешь, либо из презюдиума рассуждаешь и несешь оттуда всякую околесицу, а почему же я должен с людьми разговаривать откуда-то из темного заду? Ни одного личика я оттуда не вижу, одни затылки, спины и все прочее, чем добрые люди на лавки садятся. С кем же я, по-твоему, должен разговаривать и кому возглашать? Затылкам, спинам и тому подобному? Иди ты сам сюда, взад, отсюда и держи свои речи, а я хочу людям в глаза глядеть, когда разговариваю! Задача ясная? Ну и молчи помаленьку, не сбивай меня с мысли. А то ты повадился загодя сбивать меня. Я и рот не успеваю открыть, а ты уже, как из пращи, запускаешь в меня разные возгласы. Нет, братец ты мой, так дело у нас с тобой не пойдет».

Столь же обстоятельно дед говорит на любую затронутую тему. Дед Щукарь второго тома — старый ребенок, дорогой всем гремяченцам за то, что он такой, какой он есть, за свою «чудинку», которая и делает человека человеком, а не голым прутом в общем венике. Цинический принцип «свету ли провалиться или мне чаю не пить?», ставящий столь несовместимые для героики ценности на одну доску, да еще разрешающий это противоречие в пользу «чая», показывающий относительность принципа «умрем на работе», реализован в Щукаревой поездке за землемером. Дед высыпается, наедается, рассказывает истории, попадает в пикантную ситуацию, забравшись спать в будку, где ночуют женщины, а заехав в очередной раз в хутор, узнает о своем «отцовстве», словом, занят чем угодно, но только не землемером. Интересно, что о землемере, описывая Щукаревы странствия, «забывает» и автор.

Юмор, в ситуации противоречащих друг другу ценностей стремящийся сохранить целостность мира, прилепляется к героике, выбирающей иной выход, отвергающей один ряд ценностей во имя другого ряда. Рядом с «героем» оказывается «оруженосец». Таковым становится дед Щукарь для Нагульнова и Давыдова. Абсолютность героического деяния обретает свою относительность в параллельном деянии «оруженосца». Таков «ущерб», нанесенный Давыдову и Щукарю при раскулачивании, причем Щукарь утверждает, что он больше потерпел, поскольку Давыдову всего лишь голову разбили, а ему Титков кобель шубу распустил, а Щуба ему дороже головы, и за шубу его теперь старуха со свету сживет. Таково появление Щукаря рядом с бледным, избитым, окровавленным Давыдовым в сцене хлебного бунта. «Сенная труха густо крыла мокрую от пота рубаху Щукаря, в клочкастой бороденке торчали обзерненные головки пырея, пересохшие травяные былки и листья, желтая осыпь донника. Лицо деда Щукаря было вишнево-красно, печать безмолвного испуга лежала на нем, по вискам на бороду и щеки стремился пот». Перевернутые цвета: бледное лицо — вишнево-красное лицо; красная кровь — прозрачный пот, — оставляют от двух лиц впечатление негатива и позитива, но фотография одна и та же. И цена крови «снижается» — оказывается, что за кровь можно заплатить кровью, но можно, и предпочтительнее, «потом», работой. Давыдов говорит на собрании Настеньке Донецковой: «И ты, гражданочка, не бойся, раскутай лицо, никто тебя не тронет, хотя ты меня и здорово колотила вчера. Но вот если выедем завтра сеять и ты будешь плохо работать, то уж тогда я всыплю тебе чертей, так и знай! Только уже бить я буду не по спине, а ниже, чтобы тебе ни сесть, ни лечь нельзя было, прах тебя возьми!»

Даже смерть Давыдова связана со смеховой, «невзаправдашней» смертью Щукаря. Разметнов рассказывает о происшествии с дедом во время покушения на Нагульнова: «Лежит, как в гробу, не шелохнется, ни дать ни взять покойник, да и только! Слабеньким, вежливеньким таким голоском просит меня: «Сходи, ради Христа, позови мою старуху. Хочу перед смертью с ней попрощаться». Нагнулся я к нему, присветил лампой... При свете вижу, что у него, у Щукаря то есть, сосновая щепка во лбу торчит... Пуля, оказывается, отколола у оконного наличника щепку, она отлетела и воткнулась Щукарю в лоб, пробила кожу, а он сдуру представил, что это пуля, ну и грянулся об земь». Смертельно раненный Давыдов падает на спину, «мучительно запрокинув голову, зажав в руке шероховатую щепку, отколотую от дверной притолоки пулей».

В сцеплении оказываются и рассуждения Макара Нагульнова о любви — как мешающей человеку целиком отдаться делу мировой революции (см. дикое, но последовательное предположение Разметнова: «...Если б Макару дать власть, что бы он мог наделать? Он бы своей ухваткой всю жизнь кверху тормашками поставил! Он бы, чего доброго, додумался весь мужской класс выхолостить, чтобы от социализма не отвлекались!»), и бездетность Нагульнова и Давыдова с рассуждениями о любви и «призво-дителях» деда Щукаря и с подкинутым деду ребенком, папашей которого он объявлялся в записке.

Принцип сохранения мира юмором и героикой виден в том способе, которым сохраняют стройность и гармонию петушиного хора Нагульнов и Щукарь. Нагульнов рубит голову «нарушающему порядок» петуху Аркашки Менка, а дед Щукарь спасает от смерти престарелого петуха Майданниковых.

Воплощенный, снижающий все и в таком виде сохраняющий все ценности юмор — дед Щукарь — становится «оруженосцем», следующим за персонажами, наиболее полно выражающими героическую мироориентацию — Давыдовым и Нагульновым. Это необходимо, ибо любой герой способен погубить мир. Аберрация зрения — способность видеть врага в ветряных мельницах и нестройно поющих петухах — свойственна любому герою от Дон Кихота до Макара Нагульнова, поскольку, как уже сказано, способ существования героической мироориентации — борьба, и в 30-х годах был весьма логично выдвинут лозунг обострения классовой борьбы в процессе построения социалистического общества.

Помимо этого, дед Щукарь позволяет разглядеть и ситуации, до которых вроде бы далеко, но которые вполне реальны в рамках данной мироориентации. Если можно поснимать шкуры со всех кулацких кобелей (по классовому признаку!), то, продолжая мыслить по этой логике, почему бы не проделать той же операции с их хозяевами. Фашисты на практике доказали плодотворность этой идеи — разница была только в принципе, по которому овцы отделялись от козлищ.

Дон Кихоту противостоял мир, который он не смог одолеть. Но ситуация все время меняется. Макар Нагульнов был уже гораздо удачливее.

Любой субъект героической мироориентации — как бы дурен или прекрасен он вам ни казался — уверен в истинности своей идеи и ее благе для «всего человечества». Вопрос только в том, как он определяет объем понятия «человечество».