В словах и поступках Платона Каратаева Пьер улавливает единство жизненного комплекса, связь и нераздельность всех, казалось бы, раздельных и внешне несоединимых сторон существования. Пьер всю жизнь искал подобного единого всеохватывающего жизненного принципа; в богучаровском разговоре с князем Андреем Пьер наиболее отчетливо выразил эти поиски, поразил собеседника и многое изменил в его жизни именно этим стремлением к всеохватности. Князь Андрей назвал тогда наиболее близкое по аналогии имя Гердера; в теперешнем состоянии Пьера он нуждается в более динамическом, гибком, драматически подвижном принципе единства, сближающем его поиски с диалектическими вариантами идеалистической философии. Вместе с тем, по всей совокупности обстоятельств, жизненная философия Пьера не может иметь рационалистической формы; отстранение от организованных общественно- государственных институтов является самоочевидным итогом реальных событий жизни героя.
Стихийная подоснова этих философских исканий Пьера сейчас, в напряженном узле реальных поворотов его судьбы, должна воплотиться в человеческом поведении; именно рознь между своими взглядами и реальностями поведения всегда мучила Пьера. Как бы ответ на эти вопросы единства общего и частных поступков Пьер усматривает во всем поведении Платона Каратава : «Когда Пьер, иногда пораженный смыслом его речи, просил повторить сказанное, Платон не мог вспомнить того, что он сказал минуту тому назад, — так же, как он никак не мог словами сказать Пьеру свою любимую песню. Там было: «родимая, березанька и тошненько мне», но на словах не выходило никакого смысла. Он не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие было проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Его слова и действия выливались из него так же равномерно, необходимо и непосредственно, как запах отделяется от цветка.
Он не мог понять ни цены, ни значения отдельно взятого действия или слова». Наиболее поразительно и значимо для Пьера именно единство слова и действия, мысли и поступка, нераздельность их. Вместе с тем возникает нераздельность, единство и более широкого и общего плана: единство всеохватности разных сторон действительности, где любое частное предстает «частицей целого». Легки, органичны переходы между единичным и общим, отдельным существованием и целостностью мира. Платон Каратаев немыслим вне «коллективного субъекта», но сам «коллективный субъект» в этом случае столь же органически вплетен в мировое целое. Второе, что поражает Пьера и что притягивает его — органическое вплетение социально определенного в то же единство всего, единство мирового целого. Платон Каратаев, так же, как и Пьер, в условиях плена «рассословлен», находится вне обычных обстоятельств социально- общественного существования. Социально определенное должно было в нем стираться уже в солдатчине. Но, очевидно, в известной мере оно сохранялось и там: Толстой подчеркивает разницу между обычными солдатскими словами и поступками и речами и действиями Каратаева.
Разница эта в известной мере должна была быть и в службе: сейчас, в условиях предельных, «перевернувшихся» обстоятельств, происходит не дальнейшее стирание конкретно социальных черт, но, напротив, как бы оживление и наиболее полное их выражение: «Попав в плен и обросши бородою, он, видимо, отбросил от себя все напущенное на него, чуждое, солдатское и невольно возвратился к прежнему, крестьянскому, народному складу». Уже в солдатах, встреченных на Бородинском поле, Пьер находил крестьянские черты, и единство мировосприятия, слитность действий с «общим», с «мировым целым» связывались в восприятии героя с трудовой природой социальных низов, крестьянства. Представляющий единство частного и общего, мирового целого, Платон Каратаев у Толстого дается как трудовой человек, но человек натурально-трудовых отношений, социальной структуры, чуждой разделению труда. Каратаев у Толстого постоянно занят чем-то целесообразным, полезным, трудовым, и даже песня у него — нечто серьезное, дельное, необходимое в общем трудовом жизненном обиходе; однако формы этого труда своеобразны, по-своему всеохватны, «универсальны», но, так сказать, в «узко местном» смысле.
Это трудовая деятельность, присущая социальной структуре прямых, непосредственных, натуральных отношений: «Он все умел делать, не очень хорошо, но и не дурно. Он пек, варил, шил, строгал, тачал сапоги. Он всегда "был занят и только по ночам позволял себе разговоры, которые он любил, и песни». Притом трудовая деятельность Каратаева носит и прямо целесообразный, и в то же время «игровой» характер — это не труд- принуждение, но труд как выражение нормальной жизнедеятельности человека: «И действительно, стоило ему лечь, чтобы тотчас же заснуть камнем, и стоило встряхнуться, чтобы тотчас же, без секунды промедления, взяться за какое- нибудь дело, как дети, вставши, берутся за игрушки». Толстой подчеркивает натуральный, естественно-жизнедеятельный характер «игрового» и в то же время целесообразного труда Каратаева.
Сам такой труд предполагает отсутствие специализации, односторонности, он возможен только при непосредственных, прямых отношениях людей, не опосредованных отчуждением. Согласно Толстому, Платон Каратаев, будучи преисполнен любви к людям, находясь в постоянном согласии с «мировым целым», вместе с тем — и это его существеннейшая особенность — не видит в людях, с которыми он постоянно общается, сколько-нибудь различимых, четких, определенных индивидуальностей. Сам он точно так же не представляет собой индивидуальной определенности — напротив, он всегда является как бы частицей, вечно изменчивой, переливающейся, не принимающей сколько-нибудь четких очертаний, каплей единого потока жизни, мирового целого.
Это как бы воплощенное, олицетворенное человеческое общение, не принимающее и в принципе не могущее принять какой-либо определенной формы; наиболее существенное из толстовских определений Каратаева — «круглый» — как бы постоянно напоминает об этой аморфности, отсутствии индивидуальных очертаний, безындивидуальности, о надындивидуальном существовании. Поэтому, начав речь, он, кажется, не знает, как ее кончит: «Часто он говорил совершенно противоположное тому, что он говорил прежде, но и то и другое было справедливо».
В самой основе, в самом существе этого человека отсутствует индивидуальность, отсутствует принципиально, философски последовательно, законченно, необратимо: перед нами как бы сгусток человеческих отношений, человеческих общений, не могущий принять определенной формы, очертаний индивидуальности. Поэтому и другой человек, с которым Каратаев входит в общение, точно так же для него безындивидуален, не существует как нечто лично оформленное, определенное, неповторимое: он тоже только частица целого, заменимая другой такой же частицей: «Привязанностей, дружбы, любви, как понимал их Пьер, Каратаев не имел никаких; но он любил и любовно жил со всем, с чем его сводила жизнь, и в особенности с человеком — не с известным каким-нибудь человеком, а с теми людьми, которые были перед его глазами.
Он любил свою шавку, любил товарищей, французов, любил Пьера, который был его соседом; но Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему (которою он невольно отдавал должное духовной жизни Пьера), ни на ; минуту не огорчился бы разлукой с ним. И Пьер то же чувство начинал испытывать к Каратаеву». В общении Каратаева с другими людьми как бы воплощена положительная, «любовная» сторона «коллективного субъекта»; эта положительная сторона вместе с тем предстает как наиболее законченное воплощение «необходимости» в человеческих отношениях, в общении людей.
К такой форме «необходимости» не может быть причастен другой человек как определенная индивидуальность; Каратаев общается со всеми, с людьми, представляющими человеческую совокупность, но отдельных, строго определенных лиц для него не существует.