Страница: 1  2  3  4  [ 5 ]  6  

та от разных потрясений умирает в
чахотке, а Шамилов избирает благую часть, т. е. женится на утешавшей его
молодой вдове; это оказывается весьма удобным, потому что у этой вдовы -
обеспеченное состояние. Молодые Шамиловы приезжают в тот город, в котором
происходило все действие рассказа; Шамилову отдают письмо, написанное к нему
его покойною невестою за день до смерти, и по поводу этого письма происходит
между нашим героем и его женою следующая сцена, достойным образом
завершающая его беглую характеристику:

- Покажите мне письмо, которое отдал вам ваш друг, - начала она.
- Какое письмо? - спросил с притворным удивлением Шамилов, садясь у
окна.
- Не запирайтесь: я все слышала... Понимаете ли вы, что делаете?
- Что такое я делаю?
- Ничего: вы только принимаете от того человека, который сам прежде
интересовался мною, письма от ваших прежних приятельниц и потом еще говорите
ему, что вы теперь наказаны - кем? позвольте вас спросить. Мною, вероятно?
Как это благородно и как умно! Еще вас считают умным человеком; но где же
ваш ум? в чем он состоит, скажите мне, пожалуйста?.. Покажите письмо!
- Оно писано ко мне, а не к вам; я вашими переписками не интересуюсь.
- У меня не было и нет ни с кем переписки... Я играть вам собою, Петр
Александрыч, не позволю... Мы ошиблись, мы не поняли друг друга.
Шамилов молчал.
- Отдайте мне письмо, или сейчас же поезжайте куда хотите, - повторила
Катерина Петровна.
- Возьмите. Неужели вы думаете, что я привязываю к нему какой-нибудь
особый интерес? - сказал с насмешкою Шамилов. И, бросив письмо на стол,
ушел. Катерина Петровна начала читать его с замечаниями. \"Я пишу это письмо
к вам последнее в жизни...\"
- Печальное начало!
\"Я не сержусь на вас; вы забыли ваши клятвы, забыли те отношения,
которые я, безумная, считала неразрывными\".
- Скажите, какая неопытная невинность! \"Передо мною теперь...\"
- Скучно!.. Аннушка!..
Явилась горничная.
- Поди, отдай барину это письмо и скажи, что я советую ему сделать для
него медальон и хранить его на груди своей.
Горничная ушла и, воротившись, доложила барыне:
- Петр Александрыч приказали сказать, что они без вашего совета будут
беречь его.
Вечером Шамилов поехал к Карелину, просидел у него до полуночи и,
возвратись домой, прочитал несколько раз письмо Веры, вздохнул и разорвал
его. На другой день он целое утро просил у жены прощения.

Вот он каков, Шамилов. Надо отдать Писемскому полную справедливость: он
раздавил, втоптал в грязь дрянной тип драпирующегося фразера. Ни Тургенев в
своем Рудине, ни Жорж-Занд в Орасе {11} не возвышались до такой
удивительной, практической простоты отношений к личностям этих героев.
В выписанной мною заключительной сцене нет ни малейшей эффектности, ни
тени искусственности; характер дорисовывается вполне; впечатление
производится на читателя самое сильное, и притом самыми простыми, дешевыми,
естественными средствами. Пустой фразер наказан как нельзя больнее, и притом
наказан не стечением обстоятельств, как Рудин в эпилоге, а неизбежными
следствиями собственного характера. Он тщеславен, неспособен трудиться и сух
- очень естественно, что он с удовольствием женится на богатой женщине, хотя
бы она была и гораздо постарше его. Соблюдая перед самим собою благообразие
отношений, он не сознается в том, что поставил себя в зависимое положение, -
ему дают почувствовать эту зависимость; он видит, что дело некрасиво, и
пробует возмутиться - ему затягивают мундштук потуже; он, чисто для
приличия, произносит перед горничною гордую фразу - его заставляют
отказаться от этой фразы; он уходит и надувается - его принуждают просить
прощение, да еще целое утро; ему грозят, что его сгонят со двора, - и он
становится шелковый. Собаке - собачья смерть, говорит пословица; но мне
кажется, было бы правильнее сказать: \"собаке - собачья жизнь\". Смерть -
случайность, потому что камень может свалиться и на героя и на негодяя, но
жизнь с своим направлением и с своею обстановкою зависит от самого человека;
жизнь Шамилова представляет полный оттиск его личности; каким бы героем этот
джентльмен ни умер - все равно; мы видели, как он расположил свое
существование, как напакостил себе и другим, и этого совершенно достаточно,
чтобы оценить букет его характера.
В Шамилове, по моему мнению, больше жизненного значения, чем в Рудине:
Шамиловых тысячи, Рудиных - десятки. Тургенев берет довольно исключительное
явление. Писемский, напротив того, прямо запускает руку в действительную
жизнь и вытаскивает оттуда таких людей, каких мы встречаем сплошь да рядом;
между тем общий характер типа у Писемского проанализирован так же верно, как
и у Тургенева, а очерчен даже гораздо ярче.
Виновато ли общество в формировании неделимых, {12} относящихся к этому
типу? - На этот вопрос можно ответить так. Общество виновато во всем том,
что совершается в его пределах; всякая дрянная личность самым фактом своего
существования указывает на какой-нибудь недостаток в общественной
организации. Что же делать обществу? спросит читатель. Вешать, что ли,
преступников или усиливать полицейские меры для предупреждения преступлений?
- Нет, отвечу я. Вор не мог родиться вором, потому что новорожденный ребенок
не имеет никакого понятия о том, что такое собственность. Его испортило
воспитание, а воспитание зависит от отношений, от условий экономического
быта, от суммы гуманных идей, находящихся во всеобщем обращении; если
воспитание плохо в каком бы то ни было отношении, в этом прямо виновато
общество; ни вы, ни я, ни Петр, ни Сидор отдельно не заслуживают порицания,
но те отношения, в которых Петр стоит к Сидору или я стою к вам, могут быть
названы ложными, неестественными и стеснительными.
Отношения эти образовались помимо нас и до нашего рождения; их освятила
история, их не устранит никакая единичная воля; верить и сомневаться мы не
можем ad libitum; {По желанию (лат.). - Ред.} мысли наши текут в известном
порядке, помимо нашей воли; даже в процессе мысли мы стеснены условиями
нашей физической организации и обстоятельствами нашего развития; если вы
выросли при известной обстановке, свыклись с нею в течение вашей жизни и
притом не обладаете значительною силою мысли, то вам, может быть, никогда не
удастся обсудить эту обстановку совершенно свободно и смело; винить вас в
этом было бы смешно, но заметить, что ваша робость оказывает вредное влияние
на зависящие от вас личности, было бы совершенно справедливо; устранить это
вредное влияние, хотя бы вам это было не по сердцу, также очень законно; но
валить на вас ответственность за то, что вы поступаете сообразно с вашею
природою, безжалостно и бесполезно. Если пороховые газы у вас в руках
разорвут ружье, в котором уже образовался расстрел, то вы, вероятно, не
станете сердиться ни на ружье, ни на порох, хотя бы от разрыва у вас
перекалечило руки. Вы просто выведете заключение, что расстрелянное ружье
может быть разорвано, если положить в него слишком крепкий заряд, и,
вероятно, на будущее время будете осмотрительнее. Если бы только вы могли
быть всегда последовательны, то и на человеческие слабости и погрешности вы
смотрели бы так же бесстрастно, как на разрыв ружья; вы бы остерегались от
вредных последствий этих слабостей, но на самые слабости не могли бы
сердиться; поэтому необходимо хоть в критике становиться выше искусственного
понятия; необходимо, говоря о личности человека, рассмотреть причины его
поступков, привести их в соотношение с условиями его жизни, объяснить их
влиянием обстоятельств и вследствие этого оправдать того грешника, в
которого прежде летели камни. В заключение всего можно только сказать о
подсудимой личности: такой-то слаб и не вынес гнета обстоятельств, а
такой-то силен и победил все препятствия. Одного мы уважаем за его силу,
другого презираем за его слабость по той же самой причине, по которой мы с
удовольствием съедаем кусок свежего мяса и с отвращением выбрасываем в
помойную яму гнилое яйцо. Кто же во всем этом виноват? Неужели сам субъект,
т. е. продукт известных условий, совершенно не зависевших от его выбора? -
Никто не виноват, да и что это за скверное слово: _вина, виноват_; от него
пахнет уголовным наказанием. Это слово, это понятие исчезает теперь, и
пенитенциарная система Северных штатов является нам первою удачною попыткою
заменить наказание - перевоспитанием.
Шамилов и подобные им личности не имеют права претендовать на общество
за то, что общество обращается с ними как с трутнями, но они имеют право
жаловаться на то, что общество допустило их сделаться людьми дряблыми и
никуда не годными. Они должны сказать: мы - лишние люди, нас нельзя
пристроить ни к какому делу, но если бы нас иначе воспитывали в детстве и
иначе направляли в молодости, мы, может быть, не обременяли бы собою земли и
не относились бы к коптителям неба и к чужеядным растениям.


VI



Чтобы оттенить своих героев, принадлежащих к рудинскому типу, чтобы
рельефнее выставить беспощадность своих отношений к их чахлым личностям и
смешным претензиям, Тургенев и Писемский ставят их рядом с простыми, очень
неразвитыми смертными, и эти простые смертные оказываются выше, крепче и
честнее полированных и фразерствующих умников. Рудин пасует перед
Волынцевым, перед отставным армейским ротмистром, не получившим никакого
образования. Эльчанинов у Писемского в подметки не годится Савелию,
мелкопоместному дворянину, пашущему вместе с своим единственным мужиком.
Шамилов оказывается дрянью в сравнении с лихим гусаром Карелиным и даже в
сравнения с тупоумным Сальниковым.
Рудин, Эльчанинов и Шамилов гораздо образованнее и даже развитее тех
личностей, которым они противополагаются, а между тем неотесанные натуры
последних внушают гораздо больше доверия, уважения и сочувствия. Отчего это
происходит? Оттого, что в фразерах мы ничего не видим, кроме известной
дрессировки, а в дичках видим человека, каков он есть, с самородными
достоинствами и с прилипшими случайно странностями и шероховатостями. Но
теперь возникает другой вопрос: с какою целью Тургенев и Писемский решаются
делать эти сопоставления? Что они хотят этим доказать? Неужели то, что
образование вредно действует на человека? На последний вопрос можно смело
ответить: нет. Дело в том, что польза образования, на словах, если не на
самом деле, до такой степени признана всеми, что этого положения никто не
станет доказывать и что против этого положения, выраженного совершенно
абстрактно, никто не станет спорить. Сам Аскоченский не скажет прямо:
образование вредно, хотя и постарается под благовидным предлогом очернить
самые светлые его результаты. Для порядочных же людей нашего времени вопрос
о пользе образования давным-давно, чуть не с пеленок, перестал быть
вопросом. К признанному же факту, стоящему на незыблемых основаниях, мы
можем относиться совершенно смело, с самою беспощадною и последовательною
критикою. Нам незачем ни миндальничать перед идеями цивилизации, ни
благоговеть перед ее благодеяниями. Мы можем уже говорить другим тоном. Мы
видим, что свет цивилизации исподволь распространяется в нашем обширном
отечестве, и от всей души радуемся этому факту, но, признавая его
чрезвычайно важным, именно по этой причине и стараемся всмотреться в него
как можно пристальнее. Великолепное растение, принадлежащее всем людям, но
возделанное с особенною любовью западными европейцами и доставляющее им
богатые плоды, перенесено на нашу почву и посажено на наших равнинах, где
его и ветром качает, и снегом заносит, и засухой зажаривает. Ведь, право, не
грешно будет спросить: каково принялось иноземное растение? есть ли надежда
акклиматизировать его под нашим негостеприимным небом? Не грешно будет
ответить на это: надежда, пожалуй, есть; да где же ее нет? А принялось-то
нежное растение Запада не совсем хорошо; характер его извращен
климатическими и другими условиями; плоды мелкие и горьковатые; зелень
чахлая и тощая. Вот и стали кричать по этому случаю славянофилы: \"Не надо
нам этого растения! Оно нам не по климату; оно истощит всю нашу навозную
почву, - которую мы, отцы и деды наши удобряли с таким постоянным усердием,
не щадя живота и животов. Проклятый тот народ, который возделывает это
растение; чтоб ему подавиться теми плодами, которые оно приносит!\"
Было бы грустно думать, что лучшие из наших современных художников
вторят в своих произведениях этим нестройным крикам. Неужели Писемский и
Тургенев славянофильствуют, ставя полудикие натуры выше фразеров? Если бы
эта статья принадлежала перу славянофила, то наверное бы автор ее подвел
такого рода заключение и пришел бы в неописанный восторг оттого, что наши
повествователи преклоняются будто бы перед народною правдою и святынею. Я
же, не имея счастья принадлежать к сотрудникам покойной \"Русской беседы\" и
ныне процветающего \"Дня\", {13} позволю себе взглянуть на дело более широким
взглядом и постараюсь оправдать Тургенева и Писемского от упрека в
славянофильстве.
Противополагая полудикую натуру - натуре обесцвеченной, наши художники
говорят за человека, за самородные и неотъемлемые свойства и права его
личности, они не думают выхвалять один народ на счет другого, один слой
общества на счет другого, национальная или кастическая исключительность не
может найти себе места в том светлом и любовном взгляде, которым истинный
художник охватывает природу и человека; обнимая своим могучим синтезом все
разнообразие явлений жизни, обобщая их естественным чутьем истины, видя в
каждом из них его живую сторону, художник видит человека в каждом из
выводимых типов, заступается за него, когда он страдает, сочувствует ему,
когда он опечален, осуждает его, когда он гнетет других; - и во всех этих
случаях только интересы человеческой личности волнуют и потрясают
впечатлительные нервы художника. Спор о том, что годится нам лучше, западная
ли наука или восточная рутина, не может иметь никакого интереса для
художника; эпитеты: западная и восточная, в которых, по мнению борцов
различных партий, заключается вся сила, откидываются в уме художника или
даже вообще умного человека. Он рассматривает просто науку и рутину,
движение и застои, как два различные состояния человеческого мозга; он
одинаково легко отрешается от узкой англомании московских доктринеров м и от
тупого патриотизма славянофилов; способность сочувствовать всему
человеческому, всему живому и естественному, способность, составляющая
необходимую принадлежность истинного художника, дает ему возможность видеть
хорошие стороны самых противоположных между собою явлений и ни под каким
видом не позволяет ему делаться рабом какой бы то ни было головной теории.
Наш брат-работник часто вдается в крайность и вследствие этого
противоречит самому себе; полемизируя против вредной идеи, мы
противопоставляем ей тот принцип, который считаем хорошим, и часто,
увлекаясь благородным жаром, проводим этот принцип до последних, в
действительности невозможных, пределов; мы пересаливаем, как партизаны, как
люди партии, и в эти минуты художник, понимающий как-то инстинктивно правду
и ложь всякого дела, может нарисовать нас и воспроизвести в одно время и
благородное побуждение, заставляющее нас кричать и бесноваться, и смешные
крайности, до которых доводит нас увлечение. Так поступили Писемский и
Тургенев в отношении к явлениям, произведенным у нас на Руси влиянием
цивилизации; они отнеслись совершенно беспощадно к той дикой почве, на
которой разбрасываются семена нежного, европейского растения; ни Писемского,
ни Тургенева нельзя упрекнуть в тупом пристрастии к патриархальности; но, с
другой стороны, их нисколько не подкупил блеск той цивилизации, которая
делает чудеса в Америке и в Англии: \"Блестеть-то она блестит, - говорят наши
романисты, - да каково-то у нас она принимается? Ведь теперь период порыва и
страсти, и много уродливых, много жалких явлений, много крикливых
диссонансов происходит от сшибки общечеловеческого элемента с Домостроем\".
Что делать художнику в такие эпохи? Что делать человеку, горячо
любящему человеческие интересы и сильно нуждающемуся в нравственной опоре?
На что ему надеяться? На силу идеи, внесенной в жизнь народа, или на энергию
народа, который переработает доставшуюся ему идею и обратит ее в свою полную
умственную собственность, в капитал, с которого он со временем будет брать
богатые проценты? На что ему надеяться, повторяю я: на силу идеи или на
энергию человека? Конечно, на силу идеи, подхватят идеалисты и доктринеры,
на силу истины, которая всегда восторжествует и останется вечно истиною.
Хорошо; пускай себе идеалисты говорят что им угодно, а я скажу, что надо
надеяться на силу человека как живого, органического тела, и со мною в этом
случае согласны, по смыслу своих произведений, Тургенев и Писемский.
Увлечься идеею не трудно, подчиниться идее способен человек очень
ограниченных способностей, но такой человек не принесет идее никакой пользы
и сам не выжмет из этой идеи никаких плодотворных результатов; чтобы
переработать идею, напротив того, необходим живой мозг; только тот, кто
переработал идею, способен сделаться деятелем или изменить условия своей
собственной жизни под влиянием воспринятой им идеи, т. е. только такой
человек способен служить идее и извлекать из нее для самого себя
осязательную пользу. Подчиняются идеям многие, овладевают ими - избранные
личности; оттого в тех слоях нашего общества, которые называют себя
образованными, господствуют идеи, но эти идеи не живут; идея только тогда и
живет, когда человек вырабатывает ее силами собственного мозга; как только
она перешла в категорический закон, которому все подчиняются, так она
застыла, умерла и начинает разлагаться.
Столкнувшись с целым миром новых, широких идей, наши рудинствующие
молодые люди теряют всякую способность отнестись к ним критически и,
следовательно, всякую способность переработать их в плоть и кровь свою; они
благоговеют перед теми идеями, которых они наслушались, любуются на эти
идеи, но жить ими не могут, потому что нельзя же жить такими вещами, на
которые смотришь издали и которых не осмеливаешься взять в руки. Они - сами
по себе, а идеи их - сами по себе. Очень может быть, что новыми идеями
вообще увлекаются прежде других натуры впечатлительные, подвижные, не
способные к критике и вследствие этого ничтожные в деле жизни; те кряжистые
натуры, которые противополагаются Рудиным, воспринимают туго, недоверчиво,
постепенно; но когда известная идея, как известный прием лекарства,
расшевелила их мозговые нервы, тогда они начинают действовать; мысль не
расходится с делом; они живут, вместо того чтобы рассуждать о жизни; таких
людей у нас немного, но таких людей начинает признавать и уважать наше
общество. К числу их принадлежал Зыков, которого представил Писемский в
романе \"Тысяча душ\"; таким людям приходится только говорить, надсаживать
легкие бесплодным криком, надрывать грудь над неблагодарною работою, иногда
вдаваться в дикий кутеж с горя, сжигать жизнь дотла и умирать с горьким
сознанием своего бессилия, умирать, как умирает человек, задыхающийся под
стогом сена, которого он не в силах своротить с своей груди. Некрасивая и
даже негромкая смерть. Эти мученики нашего тупоумия и нашей инертности до
сих пор были разрозненными единицами, и художники наши не могли обращаться с
ними как с представителями целого типа;овичем -
огромная разница.


Страница: 1  2  3  4  [ 5 ]  6