Задуманный в 1937 и завершенный в 1980 году «Август четырнадцатого» А.И.Солженицына представляет собою значительную веху в художественном освещении Первой мировой войны. Критики уже не раз отмечали его переклички с «Войной и миром» Л.Толстого. Согласимся с В.Потаповым: «Писать так, будто толстовской эпопеи не существовало, Солженицын не мог».(.1) Учитывая неоднократные высказывания писателя о мотивах, побудивших его обратиться к отечественной истории, решающим среди которых, как известно, явилось опровержение господствовавшей в общественном сознании лжи, естественно было бы предположить: писать так, будто не существовало советских произведений об «империалистической бойне», Солженицын тоже не мог. При этом речь, вероятно, может идти о его полемике с каким-то одним из них; на наш взгляд, целесообразнее вести разговор о противостоянии «Августа четырнадцатого» сложившейся в советской литературе традиции художественного воплощения исторического катаклизма, ознаменовавшего начало ХХ века.

Выбор самсоновской катастрофы в качестве первого узла «Красного колеса» не случаен. В бессмысленной гибели второй армии в первый же месяц боевых действий автор увидел очевидное продолжение военных неудач русско-японской войны и предвестие грядущего распада России. Значение книги, как полагает А.Шмеман, состоит в том, что военное поражение вскрыто как поражение духовное, «подготовленное ложной мифологией, завладевшей волей и разумом России». «С этой точки зрения, – заключает автор статьи «Зрячая любовь», – «Август четырнадцатого» – (…) ответ Толстому, ответ «Войне и миру», опровержение толстовско-кутузовской «мифологии», как и всякой другой «мифологии».(.2) Более сложным предстает отношение А.И.Солженицына к революционной риторике в книге Э.Когана «Соляной столп». Весьма продуктивной кажется нам мысль исследователя о том, что в «Августе четырнадцатого», как и в ряде других своих произведений, «Солженицын занимается выдавливанием из себя революционера».(.3)

Мессианский и революционный мифы, их интерпретация в советской прозе 20-30-х годов, взаимосвязь солженицынского романа с опытом отечественной баталистики – предмет наблюдений в данной статье. Под мифом здесь понимается авторитетная система идеологем, формирующая политические, этические, эстетические ценности, обладающая значительным обяснительным потенциалом. Носителями мифологического сознания она воспринимается как вера, для них она безусловно сакральна.(.4)

Первая мировая война явилась мощным катализатором славянофильских идей. Миф о войне как национальном возрождении, основанный на якобы извечном противоречии между германским варварством и славянским богоизбранничеством, в канун кампании и самом начале ее приобрел статус государственного. Он формировал представления о современности как эпической ситуации. Отсюда ассоциации военной действительности с событиями древнегреческой истории (Троянская война), ставшими основой «Илиады», с борьбой за национальную независимость в период формирования государственности, явившейся почвой средневекового эпоса, с Отечественной войной 1812 года – героической защитой Родины от французских захватчиков, образовавшей свод «первой реалистической эпопеи» Л.Н. Толстого. Исторические аналогии подобного рода неизбежно подводили к мысли о том, что война 1914 года также достойна быть запечатленной в широком эпическом полотне.

Жизнь развенчала иллюзии, в том числе и те, будто в 1914 году «славянофильствовало время» (В.Эрн). Своеобразной пародией на несостоявшуюся «Илиаду» великой войны стали «Необычайные похождения Хулио Хуренито» (1922) И.Эренбурга. В его антиэпопее мир – балаган, разрушенный войной, лишенный будущего, достойный осмеяния и своей жалкой судьбы. «Всеобщее эпическое состояние мира» осмыслено как фарс.

Отказ от дискредитированного историей славянофильского мифа на рубеже 20-30-х годов демонстрируют и писатели русского зарубежья. Показательно в этом отношении откровенно ироничное название романа Г. Иванова «Третий Рим» (ср. его же стихотворный сборник 1915 года «Памятник славы»). Славянофильские религиозные и политические претензии о перемещении центра мировой святости в Россию, закрепленные в популярной политической доктрине, вынесенной Ивановым в заглавие, опровергаются содержанием произведения, герои которого погрязли в житейской сутолоке и поглощены чем угодно, только не предчувствием близящегося конца. Не третий Рим, а пир во время чумы, пир накануне падения Рима.

Хотя отношение Солженицына к славянофильской идее нельзя считать однозначным (.5), следует признать, что мессианская риторика была чужда ему, как и большинству художников, пишущих о мировой войне в пореволюционные десятилетия. В «Августе четырнадцатого» доминирует пафос национальной самокритики, в известных пределах допустимый и в советской баталистике. Поэтому говорить здесь о резком противостоянии Солженицына кому бы то ни было вряд ли уместно. Иное дело – отношение автора «Августа четырнадцатого» к революционному мифу.

Революционный миф о первой мировой войне, складывавшийся на протяжении 20-х годов и окончательно оформившийся к началу 30-х, представлял рациональное объяснение «тайны рождения войны» и логическое обоснование неизбежности падения старого режима. В основе его лежала ленинская концепция перерастания империалистической войны в войну гражданскую. Разработанная в 1915 году, подтвержденная практикой 1918 года, ленинская точка зрения на «великую войну» постепенно вытеснила из общественного сознания иные трактовки событий 1914-1918 годов. Война стала восприниматься исключительно как революционная ситуация. Россию периода кампании надлежало изображать только как страну, «беременную революцией» (И.В. Сталин). Растиражированный в многочисленных публицистических и литературно-критических статьях, ленинский прогноз обрел статус мифа и как таковой внедрялся в художественную прозу, которая, по замыслу ее создателей, должна была стать «эквивалентом 19 тома Ленина» (Вс.Вишневский). Миф сводил всю сложность переживаемого в 1914-1918 годах исторического момента к универсальной (в системе координат данной политической мифологии) идее революционного прозрения героя и народа.

Есть основания предположить, что первоначальный план «Августа четырнадцатого» (он относится к 1937 году) если не целиком лежал в русле революционного мифа, то, во всяком случае, находился в зависимости от него. «В первой стадии работы, – указывал Солженицын, – много глав отводилось Саше Ленартовичу (мобилизованный интеллигент, уходящий затем в революцию. – Т.Ф.), но эти главы с годами отпали».(.6) Вероятно, в процессе осуществления замысла начинающий автор «отрабатывал» одну из обязательных мифологем, дань которой отдали А.Толстой («Хождение по мукам»), М.Слонимский («Лавровы»), Л.Славин («Наследник»), А.Лебеденко («Тяжелый дивизион»), П.Романов («Русь. Империалистическая война»), К.Левин («Русские солдаты»).

Солженицынское неприятие революционной идеологии в окончательном варианте выражено с предельной откроенностью в портретировании, доходящем до карикатуры, деятелей русского освободительного движения, в изображении В.И.Ленина. Опровержение революционной мифологии бесспорно. Нет сомнений и в том, что именно «Август четырнадцатого» («Красное колесо» в целом) способствовал этому. Однако для нас бесспорно и другое: зависимость автора от той же самой мифологии оказалась непреодоленной.

Революционный миф присутствует в романе как объект непосредственной полемики. Обратимся к трактовке в «Августе четырнадцатого» широко известного исторического факта: Ленин принимает решение о превращении империалистической войны в гражданскую. Процесс вызревания и словесного оформления данной идеи предстает как саморазоблачение героя. Солженицын отрицает гениальность научного предвидения, ленинская идея – очередной лозунг для момента, догадка, позволившая максимально использовать выпавший шанс. Для Ленина – «это счастливая война! – она принесет великую пользу международному социализму: одним толчком очистит рабочее движение от навоза мирной эпохи!»(.7) «…что же за радость – невиданная всеевропейская война! Такой войны и ждали, да не дожили, Маркс и Энгельс. Такая война – наилучший путь к мировой революции! (…) Благоприятнейший момент» (67). Поэтому Ленина огорчают успехи русских, он опасается, что военный конфликт может быть исчерпан, едва начавшись; ему доставляют удовольствие бои во Франции и Сербии, делающие военную карту все более внушительной: «…кто это мог мечтать из прежнего поколения социалистов?» (68). «Просветлялась в динамичном уме радостная догадка – из самых сильных, стремительных и безошибочных решений за всю жизнь! (…) …превратить в гражданскую! …- и на этой войне, и на этой войне – погибнут все правительства Европы!!!» (68). Ленинский курс, по Солженицыну, противоречит элементарным этическим нормам, поражает своим лицемерием: «Не будем говорить «мы за войну» – но мы за нее» (68). «Ежедневно, ежечасно, в каждом месте – гневно, бескомпромиссно протестовать против этой войны! Но! – (имманентная диалектика): желать ей – продолжаться! помогать ей – не прекращаться! затягиваться и превращаться! Такую войну – не сротозейничать, не пропустить! Это – подарок истории, такая война» (68-69).

Ясно, что сказанное прямо противоположно разрабатываемым советской художественной литературой и критикой представлениям о вожде, постигшем объективные законы исторического процесса, овладевшем стихией мира, подчинившем историю разумной человеческой воле. Ленинские главы в «Августе четырнадцатого», сознательно ориентированные на популярные у советских писателей сцены жизни и борьбы вождя мирового пролетариата, воспринимаются как антилениниана, как тот же миф, только вывернутый наизнанку.

Важнейшим инструментом дискредитации лежащей в основе советского искусства и официальной историограии героико – романтической концепции революции для Соложеницына является научное знание. Его предшественники, писатели 30-х годов, также были озабочены объективной, исторически верной трактовкой событий. Локафовцы, к еру, мечтали об «эпическом документе», «художественно-пролетарской энциклопедии войны», являющих собою синтез искусства и науки (диалектического материализма). Так, Вс.Вишневский, познакомившись с повестью Н.Тихонова «Война», намеревался предпринять «военный» и «химический» анализ соответствующих глав.(.8) Сам Н.Тихонов заявлял, что писал книгу о «развитии именно огнемета и боевого газа».(.9) В этом контексте закономерно выглядят рассуждения критиков о том, что «показ действия огнемета – это яркая, почти точная инструкция для огнеметчика». Позиция большинства локафовцев была следующей: «Задача в общем формулируется так: в ряд мировых произведений о войне – в противовес Ремарку, чтобы большевистски развить Барбюса и произведения других попутчиков, – нужно включить большую книгу, наполненную абсолютно точным политическим и военно-техническим материалом. Книга, которая в отношении стиля делала бы историю, а не вела явно устаревшую линию планиметрического реалистического повествования классического образца».(.10) Научная аргументация, таким образом, должна была поставить точку в споре с политическими и эстетическими противниками.

Разумеется, было бы по меньшей мере безосновательно отождествлять «научные» претензии локафовцев и опыты художественного исследования А.И.Солженицына, его колоссальный труд по расчистке многократно фальсифицированной отечественной истории. Но поскольку речь идет все-таки о художественных произведениях, нельзя не отметить типологической общности локафовской (или близкой к ней по эстетическим установкам) литературной продукции и «Августа четырнадцатого». В 30-е годы «научность» ассоциировалась с » эквивалентом 19 тома Ленина». Для А.И.Солженицына она заключалась в опровержении «первоисточника» и порожденной им легенды.

Как бы ни были сами по себе художественно убедительны отдельные детали, сцены, образы (и таких немало: сцена артобстрела, последний бой Эстляндского полка, конец генерала Самсонова), их место в романе определяется диалогом автора со своими политическими оппонентами. Пищущие об «Августе четырнадцатого» уже отмечали разного рода несообразности, фактичесские неточности и неверности (от «слов-советизмов», «невозможных в эпопее о 1914 годе» – до исторически не соответствующей периоду кампании политической атмосферы).(.11) Р.Гуль объяснял их тем, что Первая мировая война для автора – история, он не был непосредственным участником событий, очевидцем эпохи: «Прав Солженицын, когда сам признает, что людям его, советского, поколения о былой России писать «невподым». Это естественно: это все равно, что писать о жителях и событиях на другой планете».(.12) Нам ближе позиция, которую занимает в этом вопросе Э.Коган. Он видит в отмеченных нарушениях намеренно «перевернутые, перелицованные идеи и откровенные швы антимодели»: «Советская литература представляла Россию голодной и нищей страной, широким жестом Солженицын набрасывает всеобщее благоденствие и безбедность до революции. Царские офицеры изображались невеждами, пьяницами, картежниками, дебоширами, Солженицын вступается за русское офицерство».(.13) Продолжая начатый исследователем ряд, можно заметить полемическое изображение генерала Самсонова (у Солженицына он жертва собственной нерешительности и рокового стечения обстоятельств, у советских баталистов доминировал взгляд на него как на главного виновника трагедии в Восточной Пруссии), солдатской массы (у Солженицына русские солдаты – защитники Отечества; в большинстве советских произведений это безликие серые шинели, становящиеся героями лишь тогда, когда бросают винтовку или поворачивают ее в сторону своего правительства, пославшего их на смерть).

Отмеченное расхождение в оценках (вполне естественное у художников разной политической ориентации) не отменяет методологическое единство Солженицына и его оппонентов. Обе стороны стремились осмыслить истоки русской революции, обе в войне увидели одну из ее причин и писали о ней именно как о причине то ли будущего национального ренессанса, то ли будущей национальной катастрофы. Фокусируя историческую реальность на одном из полюсов (ренессанс или катастрофа), обе стороны ощутили недостаточность традиционных средств художественной типизации (и Солженицын, и советские баталисты считали себя наследниками русской реалистической традиции, в той или иной мере выполнявшими общественный заказ на «красного Льва Толстого», с реализацией этого заказа и связан сближающий их пафос «срывания всех и всяческих масок»). Обе стороны компенсировали отмеченный выше недостаток политическим мифотворчеством. Важно при этом подчеркнуть, что писали они один и тот же миф – «откуда есть пошла революция», предлагая две версии одной и той же истории. Отсюда их привязанность к одному и тому же кругу идей, исторических лиц, жизненных коллизий, отсюда характерное для обеих сторон ущемление эпики средствами публицистики.

Так, Вс.Вишневский в эпопее «Война» (1939), следуя логике революционного мифа, акцентировал внимание на обострении классовых противоречий, стихийном большевизме массы, сознательном политическом протесте пролетариата и т. п. Повествуя о жизни рабочих до войны, солдат на фронте, автор чередовал отобранные в строгом соответствии с основополагающей идеей зарисовки «с натуры» с обобщениями, прямо выражающими его политические симпатии: » Колоссальное, остро ощутимое, то скрытое, то явное влияние приобретала на заводе Российская социал-демократическая партия (большевиков). Гневные гениальные слова Ленина прередавались рабочими из уст в уста, читались ими на страницах большевистской газеты «Правда».(.14) «Упрямо, систематически, вооруженная ни с чем не сравнимым умением познавать действительность, ее законы и корни жизненных явлений, в преддверии широких исторических перспектив действовала Российская социал-демократическая рабочая партия (большевиков). Бесстрашно попирая законы империи, обращались большевики к рабочим, настойчиво и терпеливо направляя и подготавливая народ ко второй революции».(.15)

Город, деревня, армия (флот) представали в эпопее «Война» главным образом как объекты большевистской пропаганды. Войне с Германией Вс.Вишневский противопоставлял не прекращавшуюся войну самодержавия с «наиболее опасным врагом внутренним — пролетариатом». Размышляя об отсталой промышленности, отсталой армии, не способной к успешным боевым действиям, автор снимал с повестки дня вопрос о мире: «Нужен ли был мир? Нужна ли была победа? Нет! Мир для того, чтобы вернуть в прежнее рабское состояние миллионы мобилизованных? Победа для усиления монархии и капиталистов? Нет! Нужна была другая война… (…) Народу необходимо поражение царя, ослабление существующего строя, чтобы в свою очередь перейти к войне с ним».(.16)

Участник первой мировой войны, Вс.Вишневский писал и о многочисленных жертвах, и о «героических усилиях русских войск», но упоминания о них оказывались на периферии «поэмы», где главные герои – «творцы прекраснейшей из революций» – большевики.

В системе образов «Августа четырнадцатого» революционеры также занимают значительное место. Как уже неоднократно указывалось в критике, они, по Солженицыну, бесы, неумолимо толкавшие страну в революционную бездну; они разложили фронт и тем самым способствовали военному и политическому краху России.

Если Вс.Вишневский постоянно фиксировал внимание на антагонизме высших и низших чинов, что, по его мнению, и делало политические столкновения неизбежными, то у Солженицына, напротив, солдат и офицеров связывают братские отношения, лишенные порожденных общественным неравенством конфликтов, которые могли бы разрешиться не иначе, как путем социального взрыва.

Оба автора, отстаивая свои взгляды на историю, вступают в прямой диалог со своими предшественниками, отрицая предложенные ими концепции. Эпопея Вс.Вишневского задумана и осуществлена как «большевистский Анти-Ремарк», как «удар по пацифизму на литературном фронте». Речь автора звучит как обвинительный приговор: «На Западе в припадках отчаяния ныли жалкие интеллигенты: «Мы не знаем, живы ли мы еще. (…) Смерть, кромсанье, уничтожение, сгорание, окопы, лазарет, братская могила. Других возможностей нет! Есть, жалкие люди! Есть! На русском фронте были перемены! Солдаты уже почувствовали всю преступность самодержавия и навязанной им империалистической войны».(.17) Стремление противопоставить «свою» войну советской империалистической войне, в том числе и той, какую запечатлела официальная литература, заставило А.И.Солженицына заняться ее историей. Решение задач, далеких от искусства, возможно, навязанных ситуацией полемики, сделало столь ощутимым политический миф в его сочинении.

В обозначенных выше параллелях менее всего хотелось бы видеть намерение умалить заслуги автора «Красного колеса». Соотнесение «Августа четырнадцатого» с опытом отечественной баталистики обнажает политическое мифотворчество как одну из важнейших ет литературы ХХ века в целом. Разрушение мифов не ведет к их уничтожению, оно лишь увеличивает их количество, ибо опровержение одних ведет к возникновению новых.