ак и в казанский период, еще более, чем в казанский, в годы с 1847-го по 1851-й Толстой живет как бы двойной жизнью. В нем постоянно противодействуют друг другу, борются между собой молодая и сильная воля к жизни и ясное внутреннее сознание того, что есть подлинные и мнимые ценности. В нем борются между собой его внешнее, физическое «я» и «я» внутреннее, духовное. 28 февраля 1851 г. он записал в дневнике: «Сначала завлекся удовольствиями светскими, потом опять стало в душе пусто». Такие переходы и перепады очень характерны для Толстого. Они с очевидностью свидетельствуют о неодномерности, диалектике толстовской души. Став писателем, он потому и сумел, как никто до него, раскрыть диалектику душ человеческих, что это постоянное внутреннее борение души было в нем самом. Он записывает в дневнике 20 мая 1851 г.: «Последнее время, проведенное мною в Москве, интересно тем направлением и презрением к обществу и беспрестанной борьбой внутренней».

Так это для Пьера Безухова, так это и для самого Толстого. В пору казанской и последующей петербурго-московской жизни Толстой особенно заметно «и рвется, и путается, и бьется и ошибается», но это —порывы, и путаница, и ошибки большого человека. Это ошибки в движении. И это ошибки человека, который многое знает и умеет оценить — и зеленую палочку, и муравейных братьев, и все то великое, что стоит за этим.

Не нужно забывать также, что и сами но себе ошибки и «падения» Толстого, его уступки физическому и недуховному человеку имели для него не одни отрицательные последствия. Как это ни звучит па первый взгляд парадоксально, в них была своя польза. Среди дневниковых записей Толстого этого периода есть одна, которая способна поразить кажущейся неожиданностью. В ней, едва ли не единственной в своем роде, он не только не осуждает своего образа жизни, но и находит в нем нечто положительное. Вот эта запись, датированная 14 июня 1850 г.: «…последние три года, проведенные мною так беспутно, иногда кажутся мне очень занимательными, поэтическими и частью полезными; постараюсь пооткровеннее и поподробнее вспомнить и написать их». Слова «поэтическими» и «полезными» здесь почти синонимы.

Дневники он начал вести еще в Казани, в .1847 г. Ранний дневник Толстого — это фиксированная работа самопознания, это скрупулезный самоконтроль, это вместе с тем первые полуосознанные опыты пера. Как отметил Б. М. Эйхенбаум, «переход к литературе совершается у Толстого непосредственно через дневник, и наоборот — дневник, тем самым, должен рассматриваться не только как обычная тетрадь записей, но и как сборник литературных упражнений и литературного сырья».

Вот несколько записей из дневника 1847 г.— самых ранних записей:

«… уединение равно полезно для человека, живущего в обществе, как общественность для человека, не живущего в оном. Отделись человек от общества, взойди он сам в себя, и как скоро скинет с него рассудок очки, которые показывали ему все в превратном виде, и как уяснится его взгляд на вещи, так что даже непонятно будет ему, как не видал он всего того прежде»;

«…чем далее подвигаешься в усовершенствовании самого себя, тем более видишь в себе недостатков, и правду сказал Сократ, что высшая степень совершенства человека есть знать то, что он ничего не знает»;

«Дойду ли я когда-нибудь до того, чтобы не зависеть пи от каких посторонних обстоятельств? По моему мнению, это есть огромное совершенство; ибо в человеке, который не зависит ни от какого постороннего влияния, дух необходимо по своей потребности превзойдет материю, и тогда человек достигнет своего назначения…».

Большинство наблюдений Толстого, зафиксированных им в дневнике, как легко заметить, касаются его самого. Но это самый верный путь к наблюдению над человеком вообще — над всяким человеком. Позднее Толстой напишет Н. Н. Страхову, имея в виду Достоевского и не менее того самого себя: «Вы говорите, что Достоевский описывал себя в своих героях, воображая, что все люди такие. И что же? Результат тот, что даже в этих исключительных лицах не только мы, родственные ему люди, но иностранцы узнают себя, свою душу. Чем глубже зачерпнуть, тем общее всем знакомее и роднее».

Не забудем, что первые произведения Толстого — да и не только первые! — относятся к роду психологических. Дневники служили для них прямыми заготовками. В дневниках он «черпает» очень глубоко, глубоко и пристально заглядывает в самого себя, готовя тем самым материал, столь необходимый для писателя-психолога. Даже для науки психологии самонаблюдение является первейшим источпиком ученых разысканий. Тем более это относится к психологии в искусстве слова, в литературе. Ведя над собой в дневнике каждодневные, каждоминут-пые наблюдения, Толстой готовил себя к художественному познанию человеческой души, вырабатывал в себе трудное умение посредством слова выражать человеческие, душевные тайны.

4 июля 1851 г. Толстой записывает в дневник: «Попробую набросать портрет Кноринга. Мне кажется, что описать челопека, собственно, нельзя; но можно описать, как он па меня подействовал… Кноринг — человек высокий, хорошо сложенный, но без прелести. Я признаю в сложении такое же, если не больше выражения, чем в; лице: есть люди приятно и неприятно сложенные. Лицо, широкое, с выдающимися скулами, имеющее на себе какую-то мягкость, то, что в лошадях называется «мясистая голова». Глаза карие, большие, имеющие только два изменения: смех и нормальное положение. При смехе они останавливаются и имеют выражение тупой бессмысленности. Остальное в лице по паспорту…».

За этой пейзажной зарисовкой — так бывает часто в дневниках Толстого — следует мысль общего и принципиального значения, касающаяся пределов и возможностей литературного пейзажа: «Я подумал: пойду опишу я, что вижу. Но как написать это? Надо пойти, сесть за закапанный чернилами стол, взять серую бумагу, чернила; пачкать пальцы и чертить по бумаге буквы. Буквы составят слова, слова — фразы; но разве можно передать чувство. Нельзя ли как-нибудь перелить в другого свой взгляд при виде природы? Описание недостаточно.